Старуха все так же безучастна, она словно загипнотизирована Цецей. На конце тлеющей сигареты дрожит столбик пепла.

Забудь, забудь,

Как нежно я тебя любила,

Забудь, оставь меня…

Я вдруг вспоминаю одну фразу Виктора, сказанную, когда мы как-то субботним вечером якшались со всяким сбродом в splavi — так здесь называют ночные клубы на баржах, стоящих вдоль берегов Дуная. В «Braveheart», где адский шум, размалеванные куколки и захмелевшие мачо. Усач с напомаженными волосами и в подтяжках аккомпанировал тогда на аккордеоне заунывному пению девицы в вечернем платье, а Виктор, сидевший в расстегнутой рубахе и с бутылкой пива в каждой руке, воскликнул смеясь:

— Тито отдал концы, Югославии больше нет, у нас забрали Косово, Милошевич в Гааге, только у нас и осталось, что турбо-фолк!

В ту минуту смысл его слов от меня ускользнул, но теперь осенило, теперь я поняла, что они значат. Во всем этом есть нечто трагическое и жалкое.

Пора цветенья цикламена коротка —

Ты мне ни разу не сорвал того цветка,

И лишь однажды в жизни ты сказал мне «да» —

В тот день, когда я уходила навсегда.

Возвращается Стана с бутылкой сливовицы и рюмками. Старуха не реагирует, пепел сигареты падает ей на платье.

Стана, больше ни о чем нас не спрашивая, наливает нам водки.

— Мамочка, тебе налить?

— Мммммм… — мычит старуха утробно, глаза ее прикованы к ящику.

— Ладно, я тебе наливаю, — говорит Стана, наполняя мамулину рюмку до краев.

— Ммммммм… — снова мычит старуха. — Мммммм…

— Ну ладно, только чтобы доставить мне удовольствие, совсем чуть-чуть, мамочка. Выпей с моими друзьями Francuzi. Угу?

Не притронувшись к рюмке, старуха встает и, шаркая шлепанцами по полу, тащится в соседнюю комнату. Мы — как идиоты — сидим на кушетке с рюмками в руках. В соседней комнате слышится непонятная возня, потом старуха возвращается с какой-то странной штукой, похоже, имеющей отношение к медицине, а-а-а, это же тонометр! Давление решила померить. Не говоря ни слова, мамочка снова закуривает, надевает на руку манжетку с липучкой и давит на грушу до тех пор, пока манжетка не надувается до предела, а стрелка аппарата не застывает на циферблате. Через пару секунд мы слышим шипение — сначала короткое, затем продолжительное: ппшшшшшшшшшшшш…

— У мамули проблемы с давлением, — сообщает Стана. — Правда, мамочка, у тебя проблемы с давлением?

Старуха не отвечает. Манжетка уже снова плоская, но мамуля ее не снимает. Она берет рюмку и заглатывает содержимое. До дна — одним глотком. Ну и здорова же она пить! Я поражена: ухнула добрых сто граммов, и ей ни холодно ни жарко. А она уже схватила пульт и жмет на кнопки до тех пор, пока не возвращается на «Пинк-ТВ». Что ни говори, ситуация странная. Стана показывает нам альбом со статьями про нее, вырезанными из «Глаca», «Данаса», «Новостей» и популярного, желтого из желтых, журнальчика «Stars». Она следит за прессой, вырезает про себя любую заметулечку и наклеивает с прилежанием школьницы, а теперь перелистывает страницы, приговаривая: «Посмотри, мамуля, ну посмотри же, мамочка», но мамочка-мамуля снова давит на кнопки пульта, не обращая на призывы ни малейшего внимания. Наконец Стана добирается до проекта «Francuzi» и цепляется за него как утопающий за соломинку: «Вот видишь, мамочка, они не пустые люди, мои друзья Francuzi, они не бездари какие-нибудь…» Не знаю, зачем она на это так нажимает, что хочет доказать, ясно мне одно: мамочка вовсе не без ума от Francuzi, наоборот, я так и чувствую исходящие от нее волны злобы. И вскоре мои неприятные предчувствия оправдываются.

Когда мы принимаемся как ни в чем не бывало болтать ни о чем таком особенном, мамочка внезапно шипит, глядя на Стану: «Шлюха, блядь!» — и мы тут же замолкаем, и всем ужасно неловко. Не услышать было нельзя, но ничего не попишешь, и, стараясь делать вид, что не слышали, мы возобновляем разговор с того места, где он был прерван. Вот только спустя несколько минут все начинается снова. Старуха, теперь уже громче и сверкая полными ненависти глазами, бросает дочери: «Мерзавка, мерзавка!» Стана опять делает вид, что не слышала, но я чувствую, что это глубоко ее задевает, а мамочка не унимается: «Мерзавка, мерзавка, мерзавка!»

Слово повторяется с равномерными интервалами, старуха работает, как метроном, и каждая «мерзавка» — будто молотком по голове. Но этого ей мало, и она принимается орать: «МЕРЗАВКА, МЕРЗАВКА, МЕРЗАВКА!» — тюкая по кнопкам пульта с такой яростью, будто это поможет выгнать нас из комнаты.

Облитая помоями дочь смущенно улыбается, вид у нее такой, словно она просит прощения за неприятный инцидент, но, изо всех сил сохраняя спокойствие, она обращается к старухе и все так же нежно спрашивает:

— Хочешь, чтобы тебя оставили в покое, мамочка? Мне кажется, тебе надо отдохнуть.

Стана делает нам знак, мы покорно встаем, и она ведет нас к себе. Новенький замок, кажется, еще не использовался по назначению, наверное, между Станой и матерью перемирие, впрочем, Стана это тут же и подтверждает, да, она пытается восстановить утерянную связь с мамочкой, да, это нелегко, но она делает все, что может, особенно после поспешного отъезда сестры Милицы.

Потому что Милица, эта всегда замкнутая и серьезная Милица, вдруг съехала с катушек и надумала свалить из Белграда: она, видите ли, двадцать девять лет прожила с матерью, и ей это надоело, ей надоела работа за двести евро в месяц, причем еще и не всякий месяц столько получишь, ей надоел этот менталитет осажденных, ей надоело быть дитятей войны, надоела всеобщая безнадега, надоела ежедневная каторга, надоело отсутствие будущего… И она сбежала с заезжим итальянцем полюбоваться Римом, даже визы добилась, ну и пока не собирается возвращаться в эту несчастную Сербию, в эту черную дыру посреди Европы.

— Моя сестричка Милица уже четыре месяца как смылась, четыре месяца! А у мамочки проблемы с сердцем, ну и кто будет за ней ухаживать, когда мне придется уехать? Если с ней что-нибудь случится, я этого не перенесу, — жалостно и монотонно шепчет Стана.

Мы сокрушенно качаем головой. За стеной старуха пускает на полную громкость последние известия, новости безрадостны, экономика разрушена, безработица, коррупция, мафия, сербы весь век будут расплачиваться за годы с Милошевичем.

Стана предлагает куда-нибудь пойти: ей хочется забыться, развеяться, устроить праздник. Сегодня вечером ее приятель, диджей Настич,[65] — вообще-то он звезда техно европейского масштаба — отмечает свой день рождения в «Сава-центре», хорошо бы отправиться туда… Мы пробираемся мимо мамочки, спящей с открытым ртом в своем продавленном кресле, можно подумать, она уже откинула копыта, Стана прижимает к губам указательный палец: молчите, дескать, — и мы втроем выходим на лестницу.

21

«Сава-центр», затерянный на пустырях белградской окраины, напоминает парижский Дворец съездов, только в бетоне. Звуковые волны распространяются от него на несколько километров вокруг. Огромная плотная толпа — молодые люди, тысячи молодых людей, от двадцати до двадцати пяти. У входа участники движения «Врачи мира» раздают бесплатно презервативы, затычки для ушей и листовки, посвященные воздействию экстази, кокаина и всякой другой дури. На двери — знак: вход с огнестрельным оружием запрещен. Думаю: а предусмотрено ли специальное помещение, чтобы это огнестрельное оружие собирать и там складывать? Может, и есть, — в конце концов, Сербия сейчас все равно что Дикий Запад…

— Сегодня тут тысячи тррри наберррется, все так ждали этого вечеррра, — орет Стана, глядя на нас, но прижав к уху мобильник и продолжая договариваться с диджеем о пропуске, не платить же нам за вход.

Стоим в ожидании перед двумя детинами весьма серьезного вида.

— Ты только посмотри на дубинки у них на поясе! — шепчу я Алену.