Путешествуя, глаза не могут не смотреть и не видеть. Оказывается, лес полон жизни. Как описать все многообразие его ландшафта, его флоры и фауны? Насколько я помню, какой-то антрополог викторианской эпохи утверждал, что «грязь — это объект за рамками рассмотрения». Истинно викторианская и антропоцентрическая точка зрения. Где быть пыли и грязи, как не на ковре? И не человек ли является здесь объектом за рамками? А если продолжить рассуждения в том же направлении, то напрашивается вопрос: становится ли грязь менее грязной, когда она оказывается в чреве пылесоса или в мешке, вложенном в мусорное ведро?
Но — по мере рассмотрения панорамы ковра — я убеждаюсь в том, что его «Разложение видов в ходе естественного разбора, или исчезновение слабейших форм в ходе гонки ко всеобщему уничтожению» еще не написано.
Снова звонят. Я оглядываюсь, чтобы определить, с какой стороны доносится этот звук, а заодно пытаюсь оторваться от вызывающего омерзение Мукора. Даже во время этого захватывающего дух взлета я не перестаю размышлять над теми научными проблемами, которые неизбежно ставит перед пытливым разумом исследователя сам факт существования этих джунглей. Можно на миг забыть, что в другом — большем — мире борьба за существование привела в той или иной степени к некоторому упорядочению форм. Здесь же все наоборот — и взору исследователя предстает результат распада органических форм, где отброшены все понятия о стройности или симметрии. И как не поддаются научному описанию и классификации уникальные, каждая — единственная в своем роде, ажурные силуэты пылевых башен, точно так же человеческий разум оказывается бессилен постичь смысл последовательности событий, происходящих здесь. В этом мире все определяется волей случая и не зависит от степени значимости, все находится в отталкивающем человека беспорядке. Вот почему в эти джунгли почти не совались исследователи и естествоиспытатели. Здесь ничто не повторяется, ничто не является следствием чего бы то ни было. И все же, все же — кого не восхитит древность и величие этого мира, так долго скрытого от человеческих глаз? Я чувствую какое-то душевное беспокойство, которое мне трудно описать. Это состояние духа необъяснимо. Может быть, виной тому — наблюдаемое мной всеобщее стремление к покою или — на худой конец — к движению по инерции, свойственной этому миру? Я тоже начинаю испытывать стремление к покою. Меня одолевает страшная вялость, наступает полная апатия. Остаться здесь, лечь и вечно лежать на вытертом грязном ковре… Закрыть глаза… Сдаться, отдав тело во власть трупных червей…
Еще звонок, уже третий по счету. Я встаю, словно всплываю со дна какого-то глубокого черного бассейна. Взяв себя в руки, я в полуобморочном состоянии плетусь к двери и распахиваю ее. На пороге стоит миссис Йейтс.
Глава 5
— Привет, я, как всегда, первая? Ты не очень-то торопилась. Надеюсь, я пришла не в неудобный момент?
Стефани Йейтс. Она входит в дом, не удостоив ковер под моими ногами даже беглым взглядом. Я топчусь в прихожей и под предлогом того, что мне якобы холодно, похлопываю себя по плечам, на самом деле — стряхивая посторонние ворсинки со свитера. Я натянуто улыбаюсь гостье. Улыбка ненатуральна потому, что, как мне помнится, я с утра не успела почистить зубы. Стефани отступает к двери, предоставляя мне возможность избавиться от скованности. Не разжимая губ, я устремляюсь вслед за ней и всячески даю понять, что она застала меня в самый подходящий момент и никак мне не помешает. И при этом я все время слышу шепот Плесени где-то в районе ступней и лодыжек. Интересно, Стефани так же мучается со своим ковром, как я со своим?
Наконец мне становится ясно, что Стефани ничего не замечает, ни о чем не подозревает. Она с упоением докладывает мне об обнаруженных ею кратчайших маршрутах с минимумом пересадок в лондонском муниципальном транспорте. У меня такое ощущение, что я пригласила на чашку кофе слепоглухого инвалида и потчую его посреди поля боя. А может быть, она все-таки видит? Может быть, все дело в ее хладнокровии? В конце концов, о таких вещах говорить не принято. Я теряюсь в догадках.
Стоит мне сделать шаг в сторону, чтобы повесить пальто Стефани, как она тотчас же замечает немытую посуду, оставшуюся в кухне после завтрака.
— Давай я тебе помогу, пока не пришли остальные.
— Нет! — Мой отказ изрядно напоминает жалобный стон. — Совершенно ни к чему. Мне даже нравится мыть посуду. Я как раз оставила это дело на закуску — к самому концу уборки.
Стефани едва заметно приподнимает бровь. Не оборачиваясь, я за спиной дотягиваюсь до входной двери, закрываю ее и, отрезав путь к бегству, загоняю Стефани в гостиную.
Оказавшись в гостиной, она решительно направляется к дальней стене комнаты. На миг я прихожу в ужас, предположив, что моя гостья решила осмотреть углы на предмет наличия в них пыли. (Только вчера я обнаружила, что пыль, оседающая на стенах, разительно отличается от той, что скапливается на ковре. При детальном рассмотрении пыль на стене предстает в виде тонкой вздрагивающей мембраны. Более крупные и тяжелые частицы естественным образом опускаются вниз и присоединяются к прочей грязи на полу. С другой стороны, самые легкие пылинки, которые столь малы, что не могут быть даже должным образом интегрированы в структуры пылевых хлопьев, под действием восходящих потоков воздуха взлетают и со временем находят себе уютное гнездышко на вроде бы идеально гладкой и вертикальной поверхности стены. В ясные дни я порой подолгу с удовольствием слежу за этими процессами, которые так удобно наблюдать в свете солнечного луча.) Тревога оказывается ложной: Стефани интересует висящая на стене картина.
— Какая прелесть. Раньше я ее как-то не замечала.
Это репродукция одной из картин коллекции Уоллеса — «Женщина, чистящая яблоки» Петера Де Хоха: спокойный голландский интерьер, в углу комнаты, между залитым солнцем окном и горящим камином, сидит хозяйка; у нее на коленях, на переднике, корзина с яблоками, рядом стоит маленькая девочка, видимо дочь хозяйки, внимательно наблюдающая за тем, как она их чистит. Стена за ними белоснежна, зеркало над их головами безупречно чисто, окно — без единого пятнышка, и ни единой пылинки не танцует в солнечном луче, проникающем в комнату сквозь стекла плотно закрытых оконных рам. В комнате печь с открытой топкой, в ней горит огонь, но пол перед нею гладок и чист, как в декорациях крупнобюджетного научно-фантастического фильма. Хозяйка — в накрахмаленном и тяжелом переднике — воплощение спокойствия, видение из Потустороннего Мира. Ее образ висит у нас над камином, она — мой Спаситель, с состраданием взирающий на меня.
— Это ведь Вермеер? — спрашивая, утверждает Стефани.
— Нет, это Де Хох. Их не перепутаешь. У Вермеера плиты пола всегда расположены под углом к зрителю, то есть выглядят как ромбы, острые углы которых направлены к тебе. А у Де Хоха — смотри — ряды плит уходят от тебя вдаль, как множество параллельных рельсов.
(Я видела не так уж и много картин Вермеера, но, честно говоря, лично меня в его произведениях мало что греет. Вещи в его интерьерах не вымыты и не вычищены так, как нужно, скатерти вечно мятые и на них слишком много предметов: какая — нибудь чашка, несколько писем, что-то из недоеденных фруктов, и, хотя комната выглядит вполне чистой и убранной, у меня всегда остается сильное подозрение в том, что его женщины заметают мусор под ковер.)
— Де Хох! Это тот, который к старости сошел с ума? Вот это да! Я и не знала, что ты разбираешься в таких вещах. Да тебе нужно историю искусств писать! Слушай, пойдем со мной на выставку: на этой неделе в галерее Хэйворда выставляют современное феминистское искусство.
Смилостивившись надо мной, звенит дверной звонок; я избавлена от небходимости неосторожно придумывать какую-то причину, чтобы не идти на выставку. Пришла Мэри, и не успеваю я пристроить на вешалку ее пальто, как появляются и Розмари с Гризельдой. Я впихиваю Розмари и Гризельду в гостиную, где Мэри и Стефани уже сцепились друг с другом по поводу современного феминистского искусства; сама же я проскальзываю в кухню.