Изменить стиль страницы

Невозможно было понять, в шутку или всерьез она сказала последнюю фразу; но Лианкар, как истинный царедворец, изящными словами восхвалил монаршую мудрость.

— Не забудьте вашу шпагу, — сказала Жанна ему вдогонку.

Когда Лианкар вышел, Жанна заметила, что уже совсем смеркалось, и потребовала свечей. Вскоре явился Гроненальдо, который доложил, что маркиз де Плеазант отбыл в Геную и что надлежащая тайна его отъезда соблюдена.

— Благодарю, господин государственный секретарь, — сказала королева, — вы отлично выполнили ваше первое поручение.

Покраснев от удовольствия, Гроненальдо поцеловал ей руку.

В начале восьмого Анхела сообщила, что кавалер ди Сивлас секретно сопровождал маркиза де Плеазант до самых ворот и удостоверился, что тот благополучно миновал заставу полчаса назад.

Теперь уже все, решительно все, что надо было сегодня сделать, — было сделано.

Жанна присела в диванной перед зеркалом. Этот день, начавшийся со страшного потрясения, она прожила на одних нервах. Внезапно у нее заболела голова напряжение отпустило ее, и организм взял свое. Весь день она знала, что Вильбуа убит. Весь день она говорила об этом, писала об этом, она, собственно, только этим и занималась: смертью Вильбуа. Она спокойно делала это, потому что надо было делать, ей некогда было подумать. И только сейчас она начала понимать, что произошло. Умер принц, у нее нет больше принца и никогда не будет.

Ей захотелось заплакать, но она не могла. «Почему я не плачу?» — подумала она, и сразу после этого наступил мрак. Жанна качнулась и рухнула на пол.

— Анхела! — крикнула Эльвира, вбегая в диванную. — Скорее врача, Кайзерини! Королеве плохо!

Глава XXXII

ORA PRO NOBIS[103]

Motto: Это то, что видели наши отцы, это то, что будут видеть потомки.

Манилий

Есть два мира — один внешний, макрокосмос, существующий независимо от меня и даже вопреки мне; другой — внутренний, микрокосмос, мой собственный мир, который внутри меня. Этот второй мир я создаю по образу и подобию первого. Иначе я не могу: я — частица, или раб этого внешнего мира; во всяком случае, я — его порождение. И я всеми силами стремлюсь достичь состояния равновесия между внешним миром и моим внутренним, и сохранить это состояние наивозможно дольше. Наиболее полное выражение такого равновесия называется счастьем Но этого состояния редко удается достичь и еще реже — сохранить его на длительный срок У внешнего мира — свои законы, и каждая отдельная частица, каждый отдельно взятый микромир — ничего не значат для него.

Самый страшный и непонятный мне закон внешнего мира — это закон случайности Несчастья подстерегают меня повсюду, и я не знаю, когда и где они настигнут меня Наихудшим несчастьем я почитаю собственную смерть, хотя это, возможно, большое заблуждение. Я понимаю, что моя смерть есть прежде всего уничтожение моего собственного мира, а это — все, что у меня есть. Но я не понимаю того, что, когда я умру и мой мир умрет со мной, мне не будет ни хорошо, ни плохо — меня просто не будет. Даже если я верю в жизнь за гробом, то есть в возможность в целости пронести свой мир через смерть — перед смертью я боюсь ее, я теряю свою веру. Ибо вера в жизнь вечную привита мне насильственно, а животный страх смерти передан мне вместе с моим рождением, темной кровью предков, от тех времен, когда люди еще не додумались до идеи загробной жизни.

Все другие несчастья и бедствия, которые могут меня постигнуть, я почитаю меньшими, и это, видимо, тоже заблуждение. Ибо после такого несчастья мой мир не исчезнет, он сохранится — но он будет уже не тот, что был; он будет искалечен, и мне придется приспосабливать его к внешнему миру, который равнодушен ко мне. Я должен буду снова восстанавливать нарушенное равновесие. Я должен буду делать это даже против моей воли — ведь каждое тело в большом мире существует только в состоянии равновесия.

Я могу потерять руку, или ногу, или глаз, или оба глаза. Я могу потерять слух, могу потерять способность двигаться. Все эти потери страшны для меня не только потому, что приспосабливание моего искалеченного мира к внешнему миру будет долгим и мучительным, но главным образом потому, что все эти утраты связаны с физической болью, а ее я тоже боюсь очень сильно. Этот страх также врожден мне, и от него мне не избавиться, как и от страха смерти.

Но я забываю о том, что меня может постичь еще и другое несчастье — потеря близкого мне человека. Это несчастье — самое тяжкое, самое горькое для меня; недаром же и зовется оно — горе, но я не думаю о нем и боюсь его менее всего. И это самое большое мое заблуждение. Потеря глаза или руки калечит мое тело, то есть лишь косвенно разрушает мой мир. Потеря близкого мне человека вырывает часть моего сердца, моей души, то есть разрушает мой мир непосредственно. Всякая потеря невосполнима, но эта — самая невосполнимая. И я ощущаю это только тогда, когда утрата уже постигла меня.

Я верю и не верю этому. Я получаю страшное известие. Потом я вижу гроб и в нем — безжизненную оболочку того, что составляло часть моего мира, быть может, самую дорогую, самую заветную для меня часть. Лучше бы мне не смотреть, но я не могу не смотреть. Потом я вижу свежий могильный холмик, потом на нем появляется памятник, или же холмик оседает, зарастает цветами и травами. Я верю и не верю. Верит мой мозг Он не может не верить показаниям моих глаз, моих ушей, моего обоняния. Не верит мое сердце, моя душа, мой маленький мир. Он не может не верить, потому что не знает, как ответить на неотступный, непрерывный вопрос: его нет, а как же я?

Боль от этой утраты много хуже физической боли. Физическая боль может быть облегчена, утишена физическими средствами; если же нет, она все равно не может длиться слишком долго — я либо потеряю сознание, либо умру. Но когда кровоточит жестоко раненная душа, когда в судорогах мечется мой мир — такая боль может длиться месяцами, годами, а облегчить, утишить ее невозможно.

Его нет, он умер, и мне не вернуть его никакими силами. Вот его любимые вещи, его книги, одежда. Они принадлежат ему, а его нет. Вот зеленеют деревья, все цветет, надо радоваться весне, а его нет. Приходит понурая осень, за ней — бледная зима; затем природа пробуждается для нового цветения, для новой жизни — а его нет. Природе до этого нет дела. Большой мир слеп и глух к таким мелочам, как моя потеря. Он живет своим порядком, но, что бы ни происходило в нем, этом независимом от меня и равнодушном ко мне мире, — в моем маленьком мирке пробита безжалостная брешь, нервы обнажены. И сам я не могу заполнить этой бреши, потому что мне больно прикосновение к обнаженным, оборванным нервам. Этого нельзя понять, нельзя рассказать словами. Для этого нет слов. Любые слова бессильны здесь — слова придуманы головой, которая есть нечто принципиально иное, чем сердце, чем душа. Это можно только почувствовать, и каждый из нас чувствует это в одиночку. Я не могу рассказать о своей боли, и никто не может.

Его нет. И если я верю в загробную жизнь, мне на долю остается ожидание. Я буду ждать и надеяться на то, что после моей смерти найду его там, где нет никакого страха, никаких несчастий.

А если я не верю, то мне не остается уже никакого утешения. Раны, нанесенные моему миру, заживают с большим трудом; иногда они вообще не могут зарубцеваться. Я могу положиться только на одно лекарство — на время. Но время принадлежит макрокосмосу и, как все, что ему принадлежит, — равнодушно ко мне, его частице или рабу.

Моя жизнь есть цепь утрат и несчастий. Я не умею и не хочу до конца прочувствовать то хорошее, что дает мне большой, внешний мир: я принимаю это хорошее как нечто само собою разумеющееся, принадлежащее мне неизвестно по какому праву. Я наслаждаюсь бездумно. Поэтому хорошее, пройдя, не оставляет следов. Утраты же и несчастья, напротив, я принимаю как выражение неприязни, равнодушия и жестокости внешнего мира по отношению лично ко мне. Они оставляют очень заметные и чувствительные следы, потому что деформируют мой маленький мир, заставляя меня каждый раз долго и мучительно перестраивать его, приноравливаясь заново к течению большого мира. Вот почему я воспринимаю жизнь как цепь несчастий и утрат, хотя, возможно и это — тоже мое заблуждение.

вернуться

103

Молись за нас (лат.).