Изменить стиль страницы

И если они расскажут, то, значит, Степа с Вовиком не соврали и водоросли встречаются всем и всегда.

— Вот у тебя, например, — кивнула она в сторону Инны Лаврентьевой, — кто отец?

— Бумажник, — затараторила Инна, — он работает в институте, в Гипробуме. Конечно, он ни о

каких водорослях не знает.

— А у тебя, Миша Сорокин?

— На почте работает. Какие уж там водоросли!

— У тебя, Слава Голубев, папа электрик?

— Да, на Иркутской ГЭС работает.

— А у тебя, Вася, — военный?

— Так точно.

Так перебрали всех родителей, и ни у кого из ребят не оказалось отца или матери, которые бы

имели хоть какое-нибудь отношение к ботанике или к водорослям.

— Вот и хорошо, — подвела итог Мария Петровна, — на следующий раз пусть придет отец Инны и расскажет о водорослях, с которыми он встречался.

Ребята дружно захохотали и все обернулись к Инне. Инна тоже смеялась: как же, ждите, расскажет он о водорослях. Только о бумаге, да школьных тетрадях и может говорить.

Бумажные берега

В следующий раз, когда собрался наш кружок, явилось так много ребят, что едва все в класс поместились. Мы со Степкой тоже пришли, хоть вообще-то в ботаниках не числились. Когда мы протиснулись в класс, Иннин отец уже начал свой рассказ.

— Бумажником я стал совершенно случайно, — объяснял он ребятам, — а вначале работал я простым рыбаком. С партией ихтиологов — ученых рыбоводов мы объезжали озера Барабинской степи. Приехали однажды на большое озеро, не то Чаны, не то Сартлан, не помню точно. Заплыли подальше, а тут шторм. Валы с двухэтажный дом. Ну, думаем, не выбраться, погибли, потому что несет нас к самой середине озера. Однако уцелели. Выбросило нас на противоположный берег, километров за двадцать.

Промокли все, костер бы развести, да дровишек нет. Места пустынные, безлесные. И тут бригадир наш приносит кусок старой бумаги. Большой такой кусок. Зажигаем бумагу, горит отлично. «Где ты взял бумагу, — спрашиваем бригадира, — нет ли еще кусочка?» «Да вон ее сколько, — машет он вдоль берега, — ослепли что ли с перепугу?» Мы смотрим вдоль берега и с трудом верим своим глазам.

Весь берег покрыт старой бумагой. Точно раскатали для просушки большой рулон, а он так и остался лежать. Стали мы эту «макулатуру» собирать да к костру таскать. Правда, костер не разгорелся, потому что бумага в шторм вся вымокла. Наш бригадир, видимо, свой кусок бумаги нашел далеко от берега, где он остался сухим.

Но в пылу заготовки мы хорошо согрелись, и костер оказался не нужен.

Я потом уже узнал, что бумаги этой по берегам барабинских озер можно заготовить три тысячи вагонов. Недаром же в Новосибирске в то время — а было это в тридцатых годах — открыли бумажную фабрику, которая из озерной барабинской «макулатуры» делала настоящую, отличную бумагу. Поработал я на этой фабрике, а потом пошел учиться на бумажника и стал инженером. Окончил институт и теперь вот делаю школьные тетради.

Он умолк и собрался было сесть, как ребята зашумели: «А водоросли-то вы встречали?»

— Ах, да, о главном и забыл, — спохватился Иннин отец, — вот эта бумага, которая выручила нас в Барабинской степи, была из водорослей. Есть там такая водоросль по имени кладофора. Состоит она из зеленых нитей, в общем — тина. Волны во время шторма выбрасывают тину на берег, и там она высыхает. Сверху волны накидывают новые нити, они ложатся одна на другую, и получается сетка. Сетка становится толще и толще, высыхает на ветру и становится бумагой.

Правда, природная бумага неказиста, но если из кладофоры сделать бумагу на заводе, по всем правилам бумажного дела, то выйдет такая роскошная, такая прочная, что можно печатать денежные знаки. Представляете себе: вытаскивает человек из кармана рубль и не знает, что он сделан из водоросли кладофоры!

А какой картон дает кладофора! Он не горит, если даже его нарочно облить керосином. А если забить гвозди, то они держатся в нем, как в дереве.

Итак, на этот раз нам со Степкой повезло. Но на следующий раз должен выступить отец Мишки Сорокина. Уж ему-то, почтовому работнику, вряд ли попадались водоросли.

Позолоченные скалы

— Начинал я свою работу далеко отсюда, — рассказывал Мишкин отец на следующем заседании кружка, — на Сахалине. Время было послевоенное, трудностей много. Того нет, другого нет. А на почте у нас туговато с клеем было. Ну, представляете, что за почта без клея? Разговорился я с одним знакомым моряком и о клее упомянул. Что вот, дескать, и конверт не всегда есть чем заклеить...

— Стыдно тебе, — говорит моряк, — о клее плакать. Живешь ты можно сказать в царстве клея и клея не имеешь. Это просто от своей неразворотливости ты без клея сидишь. Я бы на твоем месте

бочками клей добывал и все Министерство связи обеспечивал.

— Какие там бочки, — горестно бормочу я, полагая, что он подтрунивает надо мной, — если бы дал ты мне банку силикатного клея или гуммиарабика, я бы считал себя самым счастливым человеком на свете.

— За гуммиарабиком в Африку ехать надо, — смеется он, — а мы здесь свой клей добудем.

И вот приглашает он меня к себе на судно в небольшой рейс. Куда мы ходили, не помню, но только запомнился мне на пути один остров. Назывался он Монерон. Название мрачное, а сам остров еще мрачнее. Черный такой, скалистый, и скалы спускаются прямо в воду. Только там, где касаются камни воды, ярко блестит золотая полоса.

Я залюбовался невиданным зрелищем. Таких золоченых скал мне не приходилось видеть. Приятель мой, моряк, подходит в это время ко мне и тычет рукой в позолоченные скалы:

— Нравится?

— Очень красиво.

— А знаешь, что это за золотая полоса?

— Нет, — говорю, — не знаю.

— Это клей. Лучше твоего гуммиарабика.

— Ты думаешь, что раз я неразворотливый и не могу клей добыть, то я совсем глуп как пробка,— обозлившись отвечаю я своему приятелю, — какой же это клей, если его водой не смыло? Ведь и отсюда видно, что золотую полосу лижут волны.

Приятель мой поворачивается ко мне спиной и дает команду причалить к позолоченному острову. Мы подходим ближе, спускаем шлюпку и едем к берегу. Золотая полоса становится все заметнее, все шире. Теперь уже я отчетливо вижу, что это не клей. Приятель просто хотел показать мне красивое зрелище, чтобы я немного отдохнул от своей почтовой работы. Спасибо ему и за то.

Выбираемся на берег и тут я вижу, что золоченая полоса на самом деле оказывается скоплением водорослей, прикрепившихся к скалам.

— Ботаники называют их глойпельтисом, — поучает меня мой друг, — запомни, пригодится.

Я записываю в блокнот мудреное название и собираюсь в обратный путь.

— Постой, постой, куда ты? — хватает он меня за рукав, — а глойпельтис?

— Что глойпельтис?

— Собирать глойпельтис будем?

— А зачем?

— Ну, дома покажешь. Интересно ведь рассказать о золоченых скалах?

Я соглашаюсь, беру веточку водоросли в блокнот. А мой приятель организовал моряков, которые везли нас на шлюпке, и они яростно дерут глойпельтис и складывают его в ящики. Вот жадность! Чтобы показать дома, ему надо десять ящиков водорослей! А впрочем, какое мне дело? Спасибо и за морскую прогулку.

Назавтра всю палубу завалили водорослями. Под солнцем они скоро высохли и стали не сверкающим золотом, как на скалах, а серым непримечательным войлоком. Моя веточка тоже высохла, и я выбросил ее. Никакого вида она не имела. Но моряки собрали свое сено и сложили в ящики. А когда я вернулся из этой поездки и пришел на почту, то обнаружил все эти ящики у себя в кабинете.

— Зачем мне ваше сено? — позвонил я приятелю. — Кто его будет смотреть?

— Брось в воду щепотку и развари,— прохрипел в трубку моряк, — и посмотришь, что будет.

Я бросил щепотку войлока в консервную банку, подлил воды и поставил на плитку. Через полчаса у меня оказалось полбанки отличного клея!