Изменить стиль страницы

Наконец встала. В груди будто что-то оборвалось. Нельзя было нагнуться, от жгучей боли захватывало дух.

«Печенки, видно, отбил», — грустно решила Матрена.

В ушах звенело, голова наполнилась какой-то тяжелой мутью, и, путаясь, бессильно бились мысли. Трудно было разобраться в том, что произошло со времени прихода мужа. Дикий, безобразный кошмар прожитой жизни не укладывался в больном мозгу.

Терзало ее и то, что сын совсем извелся: похудел, кожа на лице стала прозрачной, в черных глазах светились грусть и робость. Не стало ему житья. Оставаться дома — он боялся отца, а на улице набрасывались ребятишки:

— Порченов сын. Батька твой — душегуб…

Дома Петр был мрачен и молчалив. При виде изуродованного лица жены в душу его прокрадывалось что-то тревожное. Если что нужно, буркнет слово и сам отвернется. Ее он больше не бил, боясь, «как бы канители какой не вышло».

После того, как Петр засадил отца в острог, Матрена стала бояться мужа еще больше: он стал для нее зверем, с темной, непонятной, как бездна, душой, неизвестно что замышляющей.

Но страшнее всего бывало по ночам. В избе непроглядный мрак. На дворе бушует ветер. Бьются о стекла капли дождя, стучат ставни, как будто чужая рука отворяет их. Качаясь, шумят деревья, кто-то протяжно воет, хохочет.

Матрена, вздыхая, крестилась.

Рядом с нею, в кровати, почти всегда пьяный, громко храпя, лежал чужой, враждебный человек. Иногда он стонал во сне и скрежетал зубами, неизвестно кому грозясь:

— Зарежу… Зарежу — и больше никаких!..

Просыпаясь, муж грубо обнимал ее больное тело.

Она не сопротивлялась, отдаваясь ему с чувством омерзения, дрожа от страха.

Наступил канун престольного праздника. Петр, разгулявшись, просидел у шинкаря до поздней ночи. Вышел от него совсем пьяным и окунулся во тьму, точно нырнул в прорубь болотного пруда, в стоячую темную воду, навсегда отравленную коноплей. Он остановился посреди улицы, соображая, куда идти.

Дул сильный ветер, свистя в щелях заборов и дворов и шурша соломою крыш. Неумолчно шумели деревья, оголившиеся ветви хлестали друг друга. По небу низко ползли тяжелые, разбухшие тучи; в просветах кое-где скупо горели звезды. Глаза, немного приглядевшись, стали отличать черные силуэты изб. Огней не было. Село казалось мертвым, как кладбище.

Петр пощупал кобуру револьвера и, пошатываясь, медленно побрел вдоль улицы. Ноги плохо слушались, заплетаясь, шаркая подошвами по замерзающей земле, едва удерживая грузное тело. В голове, как в густом тумане, бродили неясные мысли.

— Где вам тягаться супротив Петра Захарыча… — ворчал он, грозясь кулаком на молчаливые избы. — Тоже в политику ударились!.. Тьфу!.. Вперед деревенскую кору соскоблите…

Несмотря на холод, он был в одном мундире нараспашку. Ветер вздувал полы, трепал рубашку, точно ощупывая тело.

— Завтра становой приедет… Мы вас, мякинники, на колени поставим. Скажем: проси пощады, а не то — всыплем с перцем, с собачьим сердцем…

Из-за тучи выплыла половинка молодой луны, глянула на землю и, словно чего-то испугавшись, поспешно скрылась.

Протяжный рев раздался вдруг в темноте, не то человеческий, не то звериный, и сразу смолк, подхваченный ветром и унесенный в черное пространство.

А утром, когда прояснилась голубая высь небес и когда последние ночные тени уже пугливо прятались по закоулкам дворов, Петра нашли мертвым.

Привалившись боком к бревнам, заготовленным для сруба, он неподвижно сидел, поджав одну ногу, а другую далеко выставив вперед. Казалось, он куда-то крадется и ждет только удобной минуты броситься вперед. Руки бессильно раскинулись, пальцы вмерзли в грязь, точно земля схватила его и держит. Тяжелый дубовый кол лежал сзади, выпачканный красным. Голова откинулась, кожа на затылке лопнула, и сквозь раздробленные кости просвечивал розовато-серый мозг. На уродливо искривленном лице с черными бакенбардами и хищно оскаленными зубами застыла гримаса болезненного усилия. Брови приподнялись, лоб сморщился, а глаза, круглые, большие, выскочившие из орбит, злобно и тупо глядели на раскинувшийся красным пламенем восток, туда, откуда победоносно и уверенно близился рассвет.

Вокруг убитого толпились мужики, бабы и ребятишки. Слышались тяжелые вздохи, ехидные насмешки и простые, но глубокие в своей суровой справедливости, замечания.

Откуда-то прошмыгнул вперед шинкарь и, тыча пальцем по направлению убитого, заговорил:

— Ну, что, подлец, достукался? Не обижай православный народ…

Но, встретив злые, горевшие ненавистью глаза, шинкарь сразу растерялся. Нижняя губа его задергалась, он вытащил из кармана носовой платок и, скрываясь за баб, начал усердно сморкаться.

Пришла Матрена, подавленная, с бледно-желтым лицом, растрепанная, в расстегнутой кофте; вместо правого глаза у нее гноилась красная язва.

— Господи, что же это такое?.. — зашептала она, увидев мужа.

Уцелевший глаз ее часто заморгал. Выставив вперед руки и дрожа всем телом, она вдруг попятилась. Ей показалось, что покойник зашевелился. Круто повернувшись, выкрикивая что-то, она побежала во всю мочь к огородам, за которыми зеленело озимое поле, а дальше, темной полосой, надвигался лес.

— Ведь баба-то, кажись, с ума сошла, — заметил кто-то из мужиков.

— Надо ловить, — подхватили другие.

Несколько человек погнались за Матреной.

А покойник, судорожно скорчившись, сидел, как живой.

Казалось, вот-вот он вскочит на ноги, зарычит зверем, бросится на людей, но руки вмерзли в землю, и она не пускает его.

Первый луч солнца пробежал по крышам, по улице и спокойно заглянул в страшное лицо мертвеца.

Пошутили

Крейсер 2-го ранга «Самоистребитель» — как называли его матросы за то, что он уже неоднократно покушался разбиться о камни, — глубоко и ровно бороздил зеркальную гладь воды, держа курс к французским берегам.

Ветер замер. Сверху лились потоки зноя. Широко раскинулось море и голубело, как небо, а там, где преломлялись в нем лучи солнца, ослепительно сияло.

Усталые матросы, пользуясь свободным послеобеденным временем, крепко спали кто где мог: на палубе, рострах и мостиках. От жары разметались корявые руки и босые ноги с широкими ступнями и кривыми пальцами. Кое-где слышалось звонкое всхрапывание. По временам кто-нибудь лениво ворочался или тревожно поднимал голову, щурясь, бестолково водил вокруг себя заспанными глазами, словно что-то соображая, и снова засыпал мертвым сном.

Крейсер, недавно окрашенный в серо-зеленый цвет, с вымытой палубой и сверкающей медью, был безукоризненно чист и опрятен, словно приготовился к торжественному празднику. И несся он по светлой шелковой равнине легко и плавно, оставляя за собою длинное серое облако дыма. Казалось, что его зовет, манит светло-голубая даль, а он, бурля воду, во всю мочь стремится туда, в сияющую даль. Мачты, вытянувшись, точно часовые матросы у флагов, резали синеву неба. Напружинившись, нервно вздрагивали туго натянутые ванты. Над кораблем, кружась, летали чайки и жалобными криками выпрашивали пищу.

Удар в судовой колокол возвестил, что времени — половина второго.

Вахтенный начальник, петухом прохаживаясь по верхней палубе, отдал приказание:

— Команду будить.

Квартирмейстер Дергачев, высокий ростом, неуклюже сложенный, с круглым загорелым лицом, лоснящимся, как медный бак из-под супа, просвистал в дудку и, набрав в себя воздух, зычно скомандовал:

— Встава-й! Ча-ай пить!

Молодые матросы вскакивали на ноги торопливо и, протирая глаза, испуганно озирались кругом. Старые поднимались медленно и вяло, а некоторые из них, потягиваясь и сочно зевая, продолжали еще нежиться в теплых лучах летнего солнца.

Настроен Дергачев был злобно: час тому назад, передавая командиру какое-то поручение вахтенного начальника, он все перепутал, за что получил жестокий разнос.

— Вставай, вставай! Какого дьявола дрыхнете! — направляясь в кормовую часть судна, сурово выкрикивал он, на ходу подталкивая ногою лежащих.