Водку начали подносить всем без разбора. Пили мужики, бабы и ребятишки, закусывали кренделями. Шум усиливался, даже на улице под окнами орали песни, плясали.
Солдат тяжело вылез из-за стола и, размахивая руками, громко заявил:
— Петр Захарыч докажет вам, почем сотня гребешков и все прочее!..
— Вот так воин! — раздавались голоса. — Этот сокрушит.
— Федор, откроем мелочную лавочку, а? — расставив ноги и взяв фертом руки, обратился Петр к брату.
— Жарь, Петро! — отозвался тот. — Жамки будем есть! — Эх, разлюли малина!..
— Неужто можешь? — спросили мужики.
— Я-то! Да я все ваше село куплю — и с вами и нашими потрохами! Вы думаете — теперя я, как вы, навозники?
Он достал из бокового кармана толстый новенький бумажник и начал вытаскивать из него одну за другой радужные кредитки.
— Вот они, настоящие царские!
Все так и ахнули от удивления, а у многих даже дух захватило.
Послышались восклицания:
— Деньжищ-то сколько, мать ты моя честная!
— Пять, гляди, сотельных-то!
— Да еще, кажись, есть!
За окнами было слышно блеяние овец и мычание коров: поднимая дорожную пыль, возвращалось с поля стадо. Солнце утопало в огненной пучине облаков. На деревьях и холмах за селом горел кровавый отблеск заката. Стекла окон зажглись пламенем.
Петр, качаясь, вышел на улицу и, оглядев толпу, спросил:
— Отвечай, кто хочет получить трешницу?
Люди с недоумением смотрели на него, отодвигаясь подальше; кто-то негромко спросил:
— За что же это такая милость?
— А вот раз в ухо вдарю!
Раздался смех, там — подавленный и завистливый, тут — обиженный и злой.
— Эка, дураков нашел! — послышались голоса. — Диви бы большие деньги! А то только за зелененькую! Сто целковых!
Через толпу быстро протолкался к солдату мужик лет сорока, сутулый, с чумазым лицом, обросшим жесткой, бесцветной щетиной. Одетый в грязные, рваные тряпки, он походил на огородное пугало.
Это был пастух Савка Безрукий, человек глуповатый, многосемейный; он жил на задворках и бился в нужде, как рыба в сетях.
— Сообразите-ка, дубье: ведь три пуда муки можно купить… — убеждал солдат.
— За пятишницу можно, — сказал Савка.
— Больше трешницы не дам!
Савка, уступая, согнал цену до четырех рублей.
— Ну, черт с тобой, пять гривенников прибавлю.
Пастух задумался, испытующе оглядывая солдата — великана в сравнении с ним.
— Прибавь полтинку, — склонив голову набок, умоляюще попросил он. — Ну, что тебе стоит полтина? А мне она пригодится. И сам посуди: ты вон какой, анафема. Треснешь не на шутку… может, изувечишь…
— Ладно, — согласился солдат, ухмыляясь, и баки его отодвинулись далеко к ушам, а лицо стало квадратным.
Получив деньги, Савка хватил два бражных стакана водки и стал столбом, крепко утвердив ноги в пыли.
Мужики, увидев, что дело затеялось всерьез, предупреждали пугливо:
— Зря ты, Безрукий: век калекой будешь.
— Ой, левша, повредит тебе мозги, узнаешь тогда кузькину мать…
— Буде вам молоть-то, — отозвался пастух. — Меня отец молодого оглоблей дубасил, и то ничего.
Солдата попробовала было остановить Матрена, взяла его осторожно за рукав, но он грубо оттолкнул ее.
— Прочь пошла, дура!
Раза два он прошелся перед пастухом, поплевал в кулак и, нацелившись, размахнулся. Толпа вытянулась, замерла. Раздался глухой удар. Савка охнул и повалился на землю, как подкошенный, потом раза два медленно повернулся в пыли, вскочил на ноги, замычал, покружился на одном месте и, странно махая рукой, подпрыгивая, побежал вдоль улицы.
— Тю-тю!.. Го-го-го!.. — загудела толпа, смеясь и свистя.
Пробежав саженей двадцать, Савка упал ничком на землю, раскинув руки и подергиваясь. Изо рта и левого уха текла кровь.
— Деньги даром не пропали! — произнес солдат и, заржав, пошел в избу.
Около Савки молча сгрудился народ. Прибежала жена и, склонившись над мужем, завыла во весь голос, за нею подбежали дети Савки и тоже заплакали.
— Дышит — отлежится, — тихо заявил кто-то.
Жена выпрямилась, грозясь на дом Колдобиных.
— Что ты наделал, кобель бессовестный?.. Лопни твоя утроба!..
С помощью соседей она потащила мужа домой.
В избе сначала встревожились, но за выпивкой скоро забыли о пастухе, и только Захар как-то серел, слушая сына, который все рассказывал, ломаясь:
— Объявил это нам ротный: жиды бунтуют, против веры православной идут. Пригнали нас в город. А там такая кутерьма идет, что просто беда: вольные из жидов месиво делают. А те бегают, визжат, что-то гавкают. Не стерпели и наши молодцы… Эх, тут и рассказать-то нельзя: уж больно уморительно…
Некоторые засмеялись.
— Не по-божески это, — заметил Захар.
— Эх, папаша, тут вам не понять. Надо сначала на службе побывать, да устав выучить, да знать, что такое внутренний врах, а потом разговаривать и все прочее.
Закусив бороду, старик уныло качал тяжелой головой.
Разошлись гости уже поздно ночью, и на улице еще долго, почти до света, куролесили пьяные.
На конике, где солдат лег спать с женою, слышалась возня.
— Нет, не можешь ты понять… — ворчал Петр, икая от перепоя.
— Миленький Петенька… — испуганно шептала Матрена.
— Э, дура!
— Петр Захарыч… Да я для тебя…
— Тьфу!.. Как есть ду-урра…
На второй день Захар и Федор встали с восходом солнца. У обоих позеленели лица, трещали головы, а внутри мутило. Начали опохмеляться, закусывая малосольными огурцами.
Топилась печка. Матрена, держа в руках ухват, гремела чугунами. Лицо у нее было бледное, глаза недоуменно-неподвижны. Старуха, сидя на скамейке и согнувшись, чистила картошку.
В избу вошла жена Федора и, обращаясь к свекру, испуганно заговорила:
— Батюшка, с Савкой-то дело плохо!
— А что? — спросил Захар, часто мигая. — Отчего?
— Да Петруха-то ударил! За четыре рубля, что ли. Ожил, а встать не могет. И на одно ухо оглох. Домашние ревут — будто покойник в избе-то.
— Вот оно что! — угрюмо промолвил Захар и нахмурился. — Забыл я про это…
— Не подставляй морды! — отозвался Федор, опрокидывая в рот стакан водки.
— Эх, денежки! — вздохнул старик, вспомнив, как солдат хвалился, показывая сторублевые бумажки.
«Откуда они? — спрашивал себя Захар. — Тут что-то недобрым пахнет».
И, подперев руками голову, задумался. Поведение сына показалось ему несуразным. Для чего, на самом деле, кривляться и корчить из себя барина? И зачем напрасно людей обижать? Пастуха чуть не убил, про евреев рассказывал бог знает что… А тут еще эти деньги… В голове рождалось что-то тяжкое и темное, тревожившее сердце.
— Ах ты, господи…
Он встал и вышел на двор, а через несколько минут, громыхая длинными дрогами, ехал на лесопилку, где подрядился возить тес.
Яшка, вскочив с постели и подозрительно оглядевшись, подбежал к старухе.
— Бабушка, есть хочу, — протянул он, теребя ее за сарафан.
— Чичас, внучек, чичас, — проговорила старуха и достала с полки три кренделя.
Яшка, запрыгав от радости, на одной ноге поскакал на улицу.
Матрена, убравшись около печи, нарядилась в темно-синий китайчатый сарафан, бордовую рубаху, в голубой запон, надела на шею разноцветные бусы. Лапти заменила новыми котами с медными подковами. Такую роскошь она позволяла себе только в особо торжественные дни.
Однако настроение было грустное. Ночь с мужем вместо ожидаемой радости принесла горе. Он обошелся с нею так, что стыдно было вспомнить. Но еще хуже стало, когда она погнала к стаду коров. Бабы, собравшись на выгоне, судачили:
— Солдат-то Колдобин как чванится…
— Беда!.. А бороду себе как сделал — ой, ой! На черта похож. С ним, поди, спать страшно…
Многие смеялись.
— А денег, денег-то у него! Боже мой! Бумажек одних половина чемодана.
А Фекла, полная косоротая баба, сбоченившись, резала без всякого стеснения: