Сначала я кое-как держался, стараясь поддерживать и Наташу. Но долго мы не можем сопротивляться качке. При сильных толчках мы опрокидываемся, перекатываемся с одного места на другое, ударяемся о железные борта. Уголь, как говорят кочегары, «гуляет». Большие куски его катятся за нами, то осыпая нас мусором, то прощупывая тело острыми углами. Ни минуты отдыха. Боль нестерпимая. В особенности, когда ударишься об уголь обожженным боком.
Чувствую, что с каждой минутой Наташа, угасает. Начинает впадать в беспамятство. Бредит:
— Не толкай меня… Мне больно. Да, да…. Этот план не годится… Нас переловят…
Сознание к ней возвращается все реже и реже. Однажды в такие минуты я спрашиваю ее:
— Плохо, Наташа?
— Скорее бы конец… Бог мой!.. О, проклятие!..
Трофимов принес нам свой матрац. Пробую уложить на него больную, но она каждую секунду скатывается с матраца.
Проходят сутки. Может, больше. Буря не прекращается. По словам кочегаров, волны перекатываются через верхнюю палубу, сорвана одна шлюпка; опасаются аварии…
Наташа, как-то придя в себя, кричит с болью:
— Не хочу, не хочу!.. Мне страшно… Вынесите меня наверх…
— Но ведь там вы попадетесь капитану… Он выдаст…
Она снова начинает бредить.
Подкатываемся к борту. Лежим некоторое время рядом на одном месте. Вдруг она бросается мне на грудь. Руки ее обвиваются вокруг моей шеи. Чувствуется ее горячее, порывистое дыхание.
— Милый, милый Егор… — шепчет она, целуя мое лицо.
Больные неестественные ласки чужой умирающей женщины среди жуткого мрака приютившей нас ямы, при зловещих звуках завывающей стихии, наполнили все мое существо тяжелым леденящим ужасом. Я стараюсь освободиться от объятий. Но она не отпускает и плотнее прижимается ко мне.
— Дорогой мой!
Но тут на помощь мне приходит буря, рванувшая корабль с такой силой, что я мгновенно оказываюсь у противоположного борта, и острый кусок угля больно впивается в мою обожженную щеку.
В последний раз возвращается к Наташе сознание. Словно сквозь сон слышу ее слабый голос:
— Товарищ… Дмитрич…
Я спохватился:
— Что?
— Умираю, — говорит она, как бы примирившись со своей участью.
Торопливо, дрожащими руками, я зажигаю спичку и смотрю на Наташу.
Лицо израненное, покрытое угольной пылью, жалкое. В глазах слезы. Смотрит печально, с глубокой безнадежностью.
— В портмоне у меня… адрес… Скажите… Егору… я… я ехала… Ох, не могу…
Стонет. Делает последние усилия, чтобы досказать.
— Все… объясните… Пусть… будет…
Она не договорила.
Я бросился к ней…
Напрасно! Она уже в агонии. Смерть вступает в свои права — властная, неумолимая, жестокая… Глубокий вздох… Еще раз… И все кончено. Я держу в руках труп…
Я отползаю в сторону. Лежу на угле, закрыв руками лицо…
Наступает килевая качка. Это буря переменила свой фронт. Она терзает корабль с таким остервенением, что кажется, будто чьи-то гигантские руки, схватив его за мачты, встряхивают в воздухе, как игрушку. Я перекатываюсь с одного места на другое. По-прежнему колотит меня уголь. Израненное тело ноет от боли. Никто не приходит. Слабею. Чувствую, что и мне не избежать гибели…
Что такое? Как будто кто-то наваливается на меня? Ощупываю… Наташа! Но ведь она мертвая. Животный, безрассудный страх наполняет мою душу, и, забыв все, я кричу:
— Помогите!.. Помогите!..
Кто-то тормошит меня за плечо и говорит:
— Митрич! Да будет тебе орать-то!..
Открываю глаза. Передо мной с фонарем Трофимов.
— Что с тобой?
— Покойница… гоняется, — отвечаю я, продолжая еще дрожать.
— Неужто умерла?
— Умерла!
Он осматривает труп Наташи.
— Ну, дела! — говорит Трофимов упавшим голосом, садясь около покойницы. — Не выдержала! Такая молоденькая, слабенькая…
На глазах у него слезы. Задумывается, понурив голову.
— Ну, наварили каши, надо расхлебывать… — так же внезапно, вставая на ноги, говорит Трофимов, и лицо становится сурово-спокойным, — Так-то, брат! — прибавляет он, глядя на меня, точно я ему возражаю. — Еще этот дьявол угольщик наткнется… Тут тогда, боже мой, что будет! Уголовщина…
Взяв труп на руки, он относит его к задней железной переборке, где на скорую руку зарывает в уголь.
Что было со мной дальше? Помнится только, как поочередно дежурили около меня кочегары, поддерживая мое разбитое тело на матраце и не позволяя мне «гулять» по яме вместе с углем.
Буря стихла. Без шума и толчков несется пароход, слегка лишь покачиваемый мертвой морской зыбью.
Но зато теперь начинается действие крыс. Снова во мраке слышатся их пискотня и возня. Они приступают к своей работе, маленькие и жадные, и время от времени нападают на меня. В угольной яме я один. Едва обороняясь от крыс, я лежу на матраце — больной, разбитый. Не могу заснуть ни на одну минуту. Голова отказывается думать. Время тянется медленно.
Кочегары, узнав о смерти Наташи, сильно испугались. Их мучит совесть… Почему, они вряд ли понимают, но, видимо, ясно сознают, что загублена молодая жизнь ни за что, ни про что. В этом они до некоторой степени и себя считают виновными; а еще больше, кажется, мучит их в случае чего… вопрос ответственности. Труп продолжает лежать вторые сутки. Никак не могут улучить удобного момента, чтобы от него избавиться. Предполагали сжечь его в кочегарной топке, но никто не осмеливается взяться за это дело первым. Неизвестность и опасность напрягают нервы и не дают им покоя.
О моем положении больше всех беспокоится Трофимов. Он приходит ко мне, как только представляется возможность.
— Боюсь, как бы и ты еще не умер, — тревожится он за меня.
— Нет, теперь я выдержу, — успокаиваю его я, сам не веря своим словам.
— Так-то оно так. Видать, что крепкого сложения, А все же после такого случая как-то боязно.
Однажды, беседуя со мной, он засиделся у меня долго, рассказывая о своей морской жизни. С ним я чувствую себя гораздо легче, хотя и с большими усилиями поддерживаю разговор.
— На многих кораблях приходилось плавать? — спрашиваю я у него.
— Хватит с меня: семь штук сменил.
— Достаточно, поди, нагляделись, как люди едут «по-темному»?
— Известное дело. С каждым кораблем по нескольку человек отправляются. Когда с матросами уговорятся, а когда и самовольно забираются на корабль. Иной спрячется в трюм али еще куда — и сидит себе. Хорошо еще, коли пищи да питья припасет. А как без ничего поедет? Ведь несколько суток голодает.
— Всегда сходит благополучно?
— Всяко!.. Иной раз хорошо, а иной и, поди, как плохо! Одно только верно: пострадать уж каждому приходится. Случалось, и умирали. Однажды пришли в русский порт, стали товары выгружать, да между тюками и нашли двух покойников. Как тут поймешь, отчего они умерли: может, не ели, а может, укачались морем, а то и еще что другое…
Трофимов закуривает папиросу.
— А то вот еще происшествие. Года четыре прошло, как я плавал на одном корабле. Это был сущий капкан. Как только, бывало, придем в Россию, так, смотришь, и арестовали человека, и все в одном месте: в румпельном отделении. Долго мы ломали голову над этим. А все-таки догадались. Рулевой оказался предатель форменный! Так он, понимаешь ли, из-за границы все людей возил и в России предавал. Проследили мы его. Ну, уж тут и ему солоно пришлось…
— Что же с ним сделали?
— Матросы, коли захотят, сумеют что сделать. Народ-то ведь ко всему привыкший, смелый. Ночью раз вышел он на палубу и стал у борта. Буря была жесточайшая. Один товарищ мой, машинист, силы непомерной, подошел к нему тихо, схватил за ноги да как ухнет его за борт! Скоро это он — только булькнуло. Тот даже крикнуть не успел. Ох, и дрянь был, рулевой-то…
Замолкнув, Трофимов что-то соображает.
— Теперь, знаешь ли, все больше за границу люди едут, — говорит он дальше задумчиво, как бы рассуждая с самим собой. — А вот допрежь было наоборот: в Россию больше направлялись. Плохие, брат, времена настали. Вразброд народ пошел, всякий только для себя живет. Корысть тоже проснулась. Вот оно и выходит: кто кого сможет, тот того и гложет. Эх, жизнь! Не глядел бы на все…