В 1905 году большевизм начал себя осознавать и набираться практического боевого опыта. В своей пророческой статье «Грядущий Хам» Д. С. Мережковский описал три зловещих лица Хама в России: первое — настоящее лицо самодержавия; второе — «лицо православия, воздающего кесарю Божие», «мертвый позитивизм православной казенщины». И третье — «будущее под нами, лицо хамства, идущего снизу, — хулиганства, босячества, черной сотни — самое страшное из всех трех лиц». Согласно Мережковскому, три этих начала направлены против народа — живой плоти, против церкви — живой души, против интеллигенции — живого духа России.
К предсказанию Мережковского, известного автора философско-искусствоведческих эссе, историко-философских романов, многие в ту пору отнеслись как к абстрактным конструкциям писателя-символиста, живущего в умозрительных представлениях о реальной жизни. Между тем, как показала дальнейшая история, в его суждениях было много больше здравого смысла и трезвого реализма, нежели в романтизации босяка-люмпена и шумных «буревестнических» призывах Горького.
События на Дворцовой площади 9 января тяжело переживал В. А. Серов. «Он имел вид человека, — вспоминала художница С. Симонович-Ефимова, — перенесшего тяжелую болезнь или утрату близких. Желтое бледное лицо с еще более желтыми подтеками под глазами, с какими-то зеленоватыми висками — он был просто страшен, потому что привычный цвет его лица был красный. При этом он явно томился и не находил себе места. Он переходил из одной комнаты в другую, садился, опять вставал, сильно вдыхал воздух, долго смотрел в окно. Это было началом изменения его характера и его убеждений».
Потрясенный случившимся, Серов написал своему учителю И. Е. Репину письмо:
«То, что пришлось видеть мне из окон Академии Художеств 9 января, не забуду никогда — одержимая величественная безоружная толпа, идущая навстречу кавалерийским атакам и ружейному прицелу — зрелище ужасное. То, что пришлось увидеть после, было еще невероятнее по своему ужасу. Ужели же сам государь не пожелал выйти к рабочим и принять от них просьбу, то это означало их избиение? Кем же предрешено это избиение? Никому и ничем не смыть этого пятна. Как главнокомандующий петербургскими войсками в этой безвинной крови повинен и президент Академии Художеств — одного из высших институтов России. Не знаю, в этом сопоставлении есть что-то поистине чудовищное — не знаешь, куда деваться. Невольное чувство просто уйти — выйти из членов Академии, но выходить одному не имеет значения… Мне кажется, что если бы такое имя, как Ваше, его не заменить другим, подкрепленное другими какими-либо заявлениями или выходом их членов Академии, могло бы сделать многое».
Выход Серова из академии приветствовал Стасов. Репин тоже отметил резкие перемены в Серове: «…его милый характер круто изменился: он стал угрюм, резок, вспыльчив и нетерпим…»
Рисунок Серова «Солдатушки, браво ребятушки! Где же ваша слава?» — исследователи связывают с Декабрьским вооруженным восстанием в Москве. Тогда же Серов написал эскиз «Похороны Баумана», акварель «14 декабря 1905 года», «Сумской полк», три карикатуры на царскую фамилию: «Виды на урожай», «После усмирения», «М. Ф. Романова на придворной сцене».
27 марта 1905 года в Театре В. Ф. Комиссаржевской исполнялась опера Римского-Корсакова «Кащей бессмертный». Дирижировал А. К. Глазунов. Спектакль превратился в демонстрацию солидарности с автором. Темпераментно выступал В. В. Стасов, композитору преподнесли цветы, венки, на алой ленте одного из них надпись — «Борцу».
Правительственный манифест от 17 октября 1905 года провозгласил гражданские и политические свободы, создание законодательной Государственной думы. Толпы ликующего народа устремились к центру — к Театральной площади, к Тверской. С фонтана, как с трибуны, выступали ораторы. На следующий день Шаляпин с друзьями отмечал событие в «Метрополе». «Было это в Москве, в огромном ресторанном зале… Ликовала в этот вечер Москва! Я стоял на столе и пел — с каким подъемом, с какой радостью!»
Писательница Т. Л. Щепкина-Куперник так воссоздает этот эпизод: «Перед глазами слушателей, сидевших за столиками в ресторане, так и вставала Волга и бурлаки, тянувшие бечеву, как на знаменитой картине Репина, и песню их пел Шаляпин, словно олицетворивший ширину и силу своей родной реки. Когда он кончил петь и улеглись овации, он взял шляпу и пошел по столикам… Никто не спрашивал, на что он собирал, знали отлично, что деньги пойдут на революционные цели… Но собрал он огромную сумму».
Через два дня «Русские ведомости» подсчитали: собрано и передано Шаляпину в пользу «рабочих-освободителей» (социал-демократов) 603 рубля. Эта же газета 20 октября сообщала: Шаляпин первым среди других известных 140 москвичей подписал телеграмму министру С. Ю. Витте с требованием немедленно предоставить амнистию всем пострадавшим «за политические и нравственные убеждения». (В 1914 году некий предприимчивый делец объявил о продаже автографа Шаляпина — на обратной стороне меню ресторана «Метрополь» записаны слова «Дубинушки». «Владелец автографа оценивает его в несколько тысяч рублей», — сообщала газета «Раннее утро» от 6 марта 1914 года.)
«Дубинушку» в «Метрополе» описал Горький во второй части романа «Жизнь Клима Самгина», созданного два десятилетия спустя:
«Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Усугубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный разрушающий крик:
Эх, дубинушка, ухнем!
— Черт возьми, — сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:
— Эй-и…
Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и еще чей-то, старческий, дрожавший.
Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим. Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова:
— Э-эх, — рявкнули господа, — Дубинушка, ухнем!
Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то еще не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его в Псков, — маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничной власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, — фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с ее лицом умного мужика.
Теперь он видел Федора Шаляпина стоящим на столе, над людями, точно монумент. На нем простой пиджак серокаменного цвета, и внешне артист такой же обыкновенный, домашний человек, каковы все вокруг него. Но его чудесный, красноречивый, дьявольски умный голос звучит с потрясающей силой, — таким Самгин еще никогда не слышал этот неисчерпаемый голос. Есть что-то страшное в том, что человек этот обыкновенен, как все тут, в огнях, в дыму, — страшное в том, что он так же прост, как все люди, и — не похож на людей. Его лицо ужаснее всех лиц, которые он показывал на сцене театра. Он пел — и вырастал. Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть — месть царю, господам, рычащая, беспощадная месть какого-то гигантского существа».