Он погружает топор в грудь очередного из сыновей, но чувствует, что оружие выскальзывает из мокрых от крови пальцев, когда воин заваливается назад. Цепь на запястье туго натягивается, не давая лишиться секиры, однако он понимает, что они пытаются сделать — трое его собственных сынов с криками силятся удержать захваченный топор, пусть даже клинок застрял в теле одного из них. Последняя жертва воина, обменивающего свою жизнь на шанс обезоружить врага. Их объединенная сила давит на руку, его тяжелое дыхание срывается в клокочущее рычание.

Он не тянет назад, не сопротивляется, а бросается на них, круша доспехи ногами, кулаками и своими зубами из темного металла. Благодаря своей жертвенной уловке они просто умрут забитыми насмерть, а не под визжащим клинком цепного топора.

Их тела добавлены к монументу из трупов. Теперь каждое движение причиняет боль. Каждый выдох истерзанных легких проходит сквозь кровоточащие губы.

Еще есть время, время, время. Он может выиграть эту войну без пушек брата.

Завоевания?

Кто из тиранов первым начал мечтать о завоеваниях и объявил жестокое притеснение доблестью? Почему господство воли одного над другими манит людей сильнее всех прочих грехов? Более двух столетий Император требовал, чтобы галактика подстроилась под его принципы ценой десяти тысяч культур, которые жили свободно и не нуждались в тирании. Теперь же Гор требует, чтобы звездные народы разрушенной империи стали плясать уже под его дудку. Миллиарды умирают во имя завоеваний, чтобы подкрепить гордыню двух тщеславных существ в людском обличье.

В сражении ради завоеваний нет никакой доблести. Нет ничего более никчемного и пустого, чем искоренять свободу во имя новых земель, денег и голосов, распевающих твое имя как священный гимн.

Завоевания столь же бессмысленны, как и слава. Хуже того, их эгоистичная суть — зло. И то, и другое — триумф лишь для глупцов.

Нет. Не слава, не завоевания.

Он идет за добычей по кровавому следу. Воин обмяк на земле, привалившись спиной к стене, поверх брони на бедрах влажный узор внутренностей. Лицо покрыто кровью. Все в этом мире покрыто кровью, но на лице центуриона отразилась сама битва. От половины осталась только оголенная треснувшая кость, остальное содрано топором примарха. Уцелевший глаз офицера прищурен от сверхъестественной концентрации, которая необходима, чтобы оставаться в живых и не кричать, когда кишки вырваны из тела.

Он не должен был выжить, однако выжил, и поднимает болтер.

Ангрон улыбается прекрасному упорству человека и отбивает оружие в сторону плоской стороной продолжающего работать топора.

— Нет, — произносит он со свирепой сердечностью. Этот воин и его обреченные братья славно сражались, и их отец старается избежать унижения в последние мгновения.

Другие сыновья, верные ему, поют его имя, вопя в развалинах. Они поют имя, которое дали ему рабовладельцы, когда он был Владыкой Красных Песков. Ангрон. Ангрон. Ангрон. Он не знает, как его намеревался назвать Император. Ему никогда не было до этого дела, а теперь возможности спросить уже никогда не представится.

— Повелитель, — произносит умирающий центурион.

Ангрон садится возле сына, не обращая внимания на ручеек крови, который течет по губам, пока Гвозди Мясника тикают, тикают и тикают в задней части мозга.

— Я здесь, Каурагар.

Пожиратель Миров делает судорожный вдох, явно один из последних. Единственный глаз выискивает лицо примарха.

— Рана у вас на горле, — слова Каурагара сопровождаются пузырящейся на губах кровью. — Это был я.

Ангрон касается собственной шеи. Пальцы ощущают влагу, и он улыбается впервые за много недель.

— Ты хорошо бился, — голос примарха низко грохочет, словно землетрясение. — Вы все хорошо бились.

— Недостаточно хорошо, — центурион скалит потемневшие от крови зубы в предсмертной ухмылке. — Ответь мне, отец. Почему ты примкнул к Архипредателю?

Улыбка Ангрона угасает, полностью уничтоженная невежеством сына. Никто из них так и не понял. Они всегда были так уверены в том, что получить власть над Легионом — честь для него, но он лишился избранной им жизни в тот день, когда Империум оторвал его от подлинных братьев и сестер.

— Я не за Гора, — выдыхает Ангрон. — Я против Императора. Понимаешь, Каурагар? Теперь я свободен. Ты можешь это понять? Почему вы все твердили мне последние десятилетия, что я должен считать жизнь раба честью, в то время как я был близок к тому, чтобы погибнуть свободным?

Каурагар смотрит мимо примарха, в светлеющее небо. Из приоткрытого рта воина течет кровь.

— Каургар. Каурагар?

Центурион выдыхает, издает медленный усталый вздох. Его грудь уже не вздымается.

Ангрон закрывает сыну уцелевший глаз и поднимается на ноги. Он снова подбирает с земли топоры, и цепи гремят о броню.

Ангрон. Ангрон. Ангрон. Его имя. Имя раба.

Он шагает по развалинам, терпя ликующие крики обагренных кровью последователей — воинов, которых заботят слава и завоевания и которые от рождения совершеннее, чем те чужаки и предатели, кого они убивают. Битва с себе подобными — практически первый выпавший на их долю честный бой, и от этой мысли губы их генетического предка кривятся.

Пока воля Императора не сковала Ангрона, он со своим оборванным отрядом сопротивлялся обученным и вооруженным солдатам своего родного мира. Они ощущали вкус свободы под ясным небом и разоряли города поработителей.

Теперь же он возглавляет армию, разжиревшую за столетия легкой резни. Они подбадривают его точно так же, как раньше хозяева, когда он расправлялся со зверями ради их увеселения.

Это не свобода. Он знает об этом. Хорошо знает.

«Это не свобода», — думает он, глядя, как Пожиратели Миров выкрикивают его имя. Но бой только начинается.

Когда Император умрет под ударами его топоров, когда его последняя мысль будет о жалкой тщетности Великого крестового похода, когда последним зрелищем в его жизни станет железная улыбка Ангрона… тогда Повелитель Человечества узнает то, что Ангрон знал с тех пор, как взялся за свой первый клинок.

Свобода — то единственное, за что стоит сражаться.

Вот почему тиранов всегда свергают.

Джеймс Сваллоу.

Всё что остаётся

Палуба под моими ногами была наклонена, и я передвигался по ней на крабий манер — одна нога на том, что раньше было полом, другая на том, что было стеной правого борта. Изменившееся притяжение причудливым образом преобразило коридоры корабля.

Возможно, это результат какой-то неисправности? Не уверен. Хоть я мало в этом понимаю, но живо представляю себе, как притяжение, подобно снежным сугробам, скапливается в углах коридора. Дома, на Номее, до того, как всё кончилось, тоже был снег.

Отбросив эту мысль, я двигаюсь дальше, используя настенные светильники как поручни, предварительно разбивая мерцающие электросвечи прикладом лаз-ружья. Остальные поспевают за мной, и я слышу, как их натужное дыхание в этом холодном и тяжелом воздухе. Мне не нужно оборачиваться, чтобы видеть световые ореолы вокруг их голов. Я знаю, что, как и раньше, у одних они красного цвета гнева, у других черного цвета ужаса.

Лишившись внутреннего корабельного освещения, мы могли ориентироваться только по мрачному свечению из помещения в дальнем конце коридора. Впереди нас протянулись тени, похожие на бездонные моря чернил. Я ощущал себя каким-то паразитом, ползущим по горлу мёртвого животного, чтобы вылезти из приоткрытой клыкастой пасти. Нас окружал скрежет гнущегося металла, словно сам корабль стонал. Я не был рождён в пустоте, но опыт многочисленных полётов на кораблях говорил мне, что такого быть не должно. Этот звук означал: что-то испытывает предельные нагрузки, и долго оно не выдержит.

Эти размышления утомили меня окончательно, и я остановился передохнуть. Я чувствовал себя мокрым и уставшим, как будто прямо в униформе, плаще и ранце меня протащили через ледяную воду. Остальные тоже остановились, и мы присели на выступе заклиненного люка.