Природа – строгий храм, где строй живых

колонн

Порой чуть внятный звук украдкою уронит;

Лесами символов бредет, в их чащах тонет

Смущенный человек, их взглядом умилен,

Как эхо отзвуков в один аккорд неясный,

Где все едино, свет и ночи темнота,

Благоухания, и звуки, и цвета

В ней сочетаются в гармонии согласной.

Перед тем как умереть, Бодлер прочел первые стихи Малларме. Он встревожился: поэты не любят оставлять после себя никаких преемников, они хотели бы стоять в одиночестве, унести с собою в могилу свой гений. Но Малларме был бодлеристом только в смысле филиации поколений. Столь ценная оригинальность этого поэта очень быстро определилась: его «Proses» [17] , его «Après-Midi d\'un Faune» [18] , его «Sonnets» [19] явили миру всю очаровательную тонкость и проницательность его гения, то выдержанно спокойного, то презрительно высокомерного, то царственно нежного. Сознательно убив в себе всю непосредственность простых и живых восприятий, он из поэта превратился в настоящего виртуоза. Он полюбил слова за их возможное значение больше, чем за их действительный смысл. Из слов этих он творил мозаику, в изысканности которой была своя простота. О нем справедливо говорили, что он так же труден, как Перс, как Марциал. Подобно андерсеновскому человеку, который ткал невидимые нити, Малларме собирал драгоценные камни, горевшие отблеском его фантазии, не всегда в горизонте нашего зрения. Но было бы нелепостью предположить, что Малларме непонятен. Конечно, цитировать одно какое-нибудь стихотворение, неясное по своей оторванности от других – не лояльно, но следует сказать, что когда поэзия его хороша, она остается такою даже в отдельных своих фрагментах. И если в его книге позднейшего времени мы встречаем только обломки –

Печальна плоть, увы! и я прочел все книги.

Бежать! туда бежать! как пьяны эти миги

Для птиц, когда вокруг лишь пена да лазурь.

Уж осень желтыми веснушками покрылась…

Рыданьям белых лилий ты подобна…

Тебе принес дитя из ночи Идумийской —

Власть злой агонии вся шея жаждет сбросить.

то, без сомнения, и их надо приписать поэту, который был артистом в высшем смысле этого слова. О, этот сонет лебедя (последний стих является по счету девятым), в котором все слова сверкают снежной белизной!

Но об этом поэте, всеми любимом, почти провиденциальном, уже сказано все, что можно было сказать. И потому прибавлю только следующее. Недавно был поставлен вопрос, формулированный приблизительно так: «Кто явится предметом поклонения молодых поэтов после Верлена, сменившего Леконта де Лиля». Почти никто из опрошенных не ответил. Большинство оправдывало свое молчание ссылкой на нелепую форму вопроса. И действительно, как можно требовать, чтобы молодой поэт восхищался «исключительно и последовательно» тремя «учителями», столь различными, как Верлен, Леконт де Лиль и Малларме, который, без сомнения, должен был получить наибольшее число голосов. Итак, многие не ответили из добросовестности, я же подаю свой голос теперь. Любя и восхищаясь Стефаном Малларме, не думаю, чтобы смерть Верлена могла дать повод любить и восхищаться им больше, чем мы восхищались им обыкновенно.

Но так как долг обязывает жертвовать мертвым ради живого, то, окружив славой имя живого таланта, мы тем самым придаем ему необходимую энергию. Результат анкеты мне нравится. Мы, которые тогда молчали, должны были говорить. Если истина пострадала оттого, что большинство отказалось от подачи голоса, то это факт в высшей степени печальный: пресса, осведомленная о положении вещей, нашла для себя лишний повод посмеяться над нами, пожалеть нас. Качаясь на волнах чернильного моря умственного невежества, но не погибнув в них окончательно, имя Малларме, внесенное, наконец, в элегантный список имен, конкурирующих на современном литературном ипподроме, плывет все вперед и вперед, отталкивая от себя и горькую, и сладкую пену окружающего его со всех сторон благерства.

Альбер Самен

Книга масок _6.jpg

Когда молодые современные женщины и женщины завтрашнего дня уже знают наизусть все, что есть нежно-прекрасного в стихах Верлена, они любят отдаваться мечтам в «Саду Инфанты». Несмотря на то, что он кое-чем обязан автору «Fêtes galantes» [20] (меньше, чем можно было бы думать), Альбер Самен принадлежит к самым оригинальным и обаятельным талантам. Это – наиболее тонкий и сладостный из поэтов:

В плаще сиреневом и с поясом развитым

Мечта приходит к нам, и рой неясных дум,

И душ касается туманный шлейфа шум

При звуке музыки старинном и забытом.

Прочтите целиком стихи, начинающиеся словами:

В медлительном плену последних вечеров.

Они чисты и прекрасны, как любой образец французской поэзии, и мастерство здесь соединяется с простотой, присущей произведениям глубокого чувства и долгих раздумий. Свободный стих, новая поэтика! Из этих стихов понимаешь, как тщетны старания просодистов и сколь неловки слишком искусные бряцатели на кифаре. Тут есть душа.

Искренность Самена изумительна. Мне кажется, он не решился бы переложить в стихи ощущения, им самим не изведанные. Но искренность не имеет здесь значения наивности, а простота не говорит о неловкости. Он искренен не потому, что признается во всем, что думает, а потому, что действительно продумывает все, в чем признается. И прост он оттого, что изучил свое искусство до самых его сокровенных тайн, которыми пользуется без усилия, с бессознательным мастерством.

Уж роз осыпалась вечерних вереница

И в бледном трепете закатных вечеров

Скамейка чудится меж вековых дубов,

Где юным я мечтал, торжествен, как вдовица.

Кажется, что эти строки принадлежат Виньи, но Виньи смягченному и снизошедшему до скромной, простой меланхолии, чуждой всякой торжественности. Самену не пришлось смягчаться, он мягок от природы, и, вместе с тем, сколько в нем страсти, сколько чувственности – нежной чувственности!

Ты, девственная, шла в виденьи небывалом,

А следом страстный фавн, покорен и космат,

Я вечером впивал твой чистый аромат,

Мечта, что женственным овита покрывалом.

Нежная чувственность – таково именно было бы впечатление от его стихов, если бы все они соответствовали его поэтике, о которой он мечтал:

О белокуром стихе, где текучие расплываются чувства,

будто косы Офелии под водою;

о молчаливом стихе, без ритма, без основы,

где, как весло, скользит бесшумно рифма;

о стихе, что как истлевшие ткани, как звук,

как облако, неосязаем;

о стихе, что ворожит в осенний вечер,

как печальные слова женского обряда;

о стихе вечеров любовных, опьяненных вербеной,

где блаженная душа еле чувствует ласку.

Но этот поэт, который так любит оттенки, оттенки в духе Верлена, иногда умел быть сильным колористом и мощным скульптором. Этот другой Самен, более давний, но не менее действительный, открывается нам в части сборника, которая озаглавлена «Evocations» [21] . Это Самен – «Парнасец», но неизменно индивидуальный, даже в своей высокопарности. Два сонета, озаглавленные «Cléopatre» [22] , прекрасны не только по слову, но и по мысли. Это не только музыка и не только пластика. Поэма эта цельна и жизненна. Это мрамор странный и волнующий, живой мрамор, возбуждающий и оплодотворяющий все, вплоть до песков пустыни вокруг загоревшегося на минуту любовью сфинкса. Таков этот поэт: неотразимо обаятельный в своем искусстве будить созвучный отклик во всех колоколах и во всех душах. Все души очарованы «инфантой в праздничном наряде».

Пьер Кийярд

Книга масок _7.jpg