Далее. Скажу сразу правду, рискуя обидеть соседей, а то и навлечь на себя судебный иск вроде того, от которого пострадал босс менеджера Джима, этот возрастист…ствующий жлоб. А состоит она в том, что здание в центральной части Монреаля, которое я называю домом, на самом деле замок богатого старпера. Вокруг него, конечно, ни рвов, ни разводных мостов нет в помине, но все равно в нем легко распознать крепость осажденного англофона, причем закоренелого, старого, семидесятилетнего, вынужденного ходить на цыпочках в страхе перед нашим помешанным на сепаратизме премьер-министром провинции, у которого в школе было прозвище Проныра. Мои соседи в большинстве своем уже избавились от семейных вилл в Вестмаунте, портфели ценных бумаг отправили на сохранение в Торонто и теперь ждут, когда Québécois pure laine[107] (то есть расово чистые франкофоны) на втором референдуме проголосуют — таки да уже наконец или нет? — за некое подобие независимости этого провинциального болота под названием Квебек.
От нашего дома владельцы тоже уже избавились: Тейтельбоймы недавно продали его каким-то выходцам из Гонконга, прибывшим только что, зато с чемоданами денег. Теперь здание называется «Замок лорда Бинга» — имеется в виду Джулиан Хедворт Джордж Бинг, виконт, британский генерал, который в 1917 году привел тысячи канадцев к месту их гибели в битве на горе Вими, но на этом не остановился и стал одним из наших генерал-губернаторов. Гонконгская компашка, держа нос по ветру, собирается переименовать сию величавую глыбу гранита в «Ле Шато Доляр дез Ормо» — в честь одного из древних героев Новой Франции. Говорят, этот Доляр из Ормо погиб в битве при Длинном Пороге — пожертвовал собою и шестнадцатью своими юными соратниками, спасая от банды из трехсот ирокезов Виль-Мари, как в 1660 году называлось то место, где теперь Монреаль. По другим же сведениям, он был торговцем мехами и так нагло грабил индейцев, что в конце концов они устроили его рейдерской шайке засаду, и он получил то, на что напрашивался. В любом случае мои соседи возмущены таким оскорблением их англофоно-культурного наследия и теперь ходят собирают подписи против предполагаемого переименования.
Один из соседей, когда-то грозный федеральный министр, а теперь восьмидесятилетний старец, выжил из ума. Он по-прежнему щегольски одевается, всегда в твидовой шляпе, при галстуке клубных цветов, в куртке для верховой езды и диагоналевых кавалерийских галифе. Но глаза у него пусты. В хорошую погоду няня, жизнерадостная молодая медсестра, прогуливает его туда-сюда по двору. Затем они садятся на солнечную скамейку, нянька углубляется в книжку с очередным любовным романом, а бывший федеральный министр, посасывая мармелад, смотрит на въезжающие и выезжающие с парковочной площадки автомобили и записывает их номера в блокнотик. Когда я прохожу мимо, улыбается и говорит: «Сердечно поздравляю!»
Сенатор, что въехал недавно в пентхаус на нашей крыше, не кто иной как Харви Шварц, бывший consigliere[108] при пивном бароне Бернарде Гурски. У Харви денег — квинтильоны. В их с Бекки апартаментах висит подлинный Дэвид Хокни, предмет моей зависти, и Энди Уорхол; еще картина этого, как его там, который ездил по своим холстам на велосипеде [Джексон Поллок (1912–1956). — Прим. Майкла Панофски.]; да еще и Лео Бишински — этот постоянно растет в цене. Я наткнулся недавно на супругов Шварц в вестибюле, они, видимо, направлялись на костюмированный благотворительный бал — он наряжен гангстером двадцатых годов, она — его шмарой.
— Уй-ёооо, — сказал я. — Дык это ж Бонни и Клайд Шварцы! Дяденька, не стреляй!
— Не отвечай ему, — сказал Харви. — Он снова пьян.
— Одну минутку, — не унимался я. — Вы этого Бишински, чья картина у вас висит, знаете?
— В нашу квартиру вас никогда не приглашали, — нахмурился Харви. — И никогда не пригласят. И думать забудьте.
— А я полагал, вы приятно удивитесь, узнав, что я тоже над ней поработал. Было дело: швырнул в нее измазанной тряпкой, которую сунул мне в руки Лео.
— Большей глупости я в жизни не слыхивала, — сказала Бекки.
— Десять к одному, что Бишински вы в глаза не видели, — сказал Харви, протискиваясь мимо меня.
Еще у нас по «Замку лорда Бинга» табунами бродят разведенки неопределенного возраста. Моя любимица, аноректичка в шлемике обесцвеченных и щедро налаченных волос, дама с ногами как спички и грудями, от природы плоскими, как вчерашние блинчики, не разговаривает со мной с тех пор, как мы пересеклись у лифта после ее возвращения из клиники косметической хирургии в Торонто (такие заведения я называю «домами второй попытки»), где ей сделали подтяжку лица и заново надули буфера. Я приветствовал ее поцелуем в щечку.
— Куда это вы уставились? — вдруг посуровела она.
— Да вот, никак не могу понять, куда же делась впуклость.
— Х-хам!
Я больше не обязан ходить в свой продюсерский офис, считаюсь списанным в тираж. Могу жить где угодно. В Лондоне с Майком и Каролиной, в Нью-Йорке с Савлом и его очередной лахудрой. Или в Торонто с Кейт. Кейт — чудо. Но в Торонто мне все время будут попадаться Мириам и Блэр Хоппер. Гауптман хренов! Herr Doktor, профессор Панацейкер.
На Си-би-си-радио так обрадовались возвращению Мириам в Торонто, что сразу нашли даже куда ее пристроить. Вернувшись к своей девичьей фамилии, под которой она когда-то предстала перед слушателями всей страны в качестве корреспондента новостей культуры и искусства, она стала теперь заведовать утренней передачей «По вашим заявкам», посвященной классической музыке. Желающим предоставляется возможность заказывать любую музыку, какую они захотят, а остальных слушателей потчуют нестерпимо жеманными пояснениями — почему сделан именно этот выбор. Я эти передачи записываю на пленку, заодно выясняя, какие мелодии наиболее популярны на крылечке и завалинке. Оказалось (перечисляю в произвольном порядке), что это увертюра к «Вильгельму Теллю», «Лунная соната», «Варшавский концерт», «Времена года» и увертюра «1812 год». Поздним вечером я включаю записи; сижу втемноте с бокалом виски в руке и наслаждаюсь голосом любимой, внушая себе, что она не на радио, а в нашей ванной, занятая вечерней помывкой — готовится лечь в постель, где, свернувшись, вожмется в меня, грея мои старые кости, а я буду нежить ладонь на ее груди, пока не засну. Клюкнув достаточно, я захожу в своей игре так далеко, что иногда даже кричу ей:
— Все знаю, дорогая! Курению конец. Вот, погасил сигару, уже иду спать.
Бедная Мириам. Ее передачи такая дребедень!
Между музыкальными номерами она должна оглашать полученные от радиослушателей письма, и однажды, к вящему моему ликованию, в качестве такового прочла послание, пришедшее якобы от некоей миссис Дорин Уиллис с острова Ванкувер.
Дорогая Мириам!
Ничего, что я к Вам так запросто обращаюсь? Это потому, что у нас на острове Ванкувер Вы для всех как родная. Вот я и подумала: была не была! Я так смущаюсь — вон, аж красная стала… Сегодня как раз сорок лет прошло с того дня, как мы с Дональдом ехали на медовый месяц в Банф[109] по «дороге из желтого кирпича» — Вы помните, конечно, эту песенку Элтона Джона. У нас тогда был «плимут-компакт». Голубой, моего любимого цвета. Еще я люблю цвета брусничный, серебристый и сиреневый. Канареечно-желтый тоже не вызывает у меня возражений — главное, чтобы оно человеку шло, ведь правда же? А вот бордовый — фу! — не переношу. Дождь лил не то что как из ведра, а прямо будто озеро Лейк-Луиз на нас перевернули. И тут — представляете? — спустило колесо! Я разозлилась так, что хоть ты меня связывай. У Дональда уже тогда был рассеянный склероз, правда на ранней стадии, но мы-то ведь и заподозрить ничего такого не могли, я думала, он просто неловкий — ну никак не может колесо починить! Вы спросите, что же малышка-женушка ему не помогла? Дело в том, что я боялась заляпать солидолом новенький костюм, а ехала я в костюмчике в горошек — юбка с жакетиком, причем сверху жакетик такой полуприлегающий, а снизу как бы укороченный, чуть ниже талии. Бирюзовый — цвета морской волны. И тут, когда мы уже совсем пропадали, явился Добрый Самаритянин и нас выручил — спас наши беконные окорочка. Ой! Вы конечно же такое не едите, судя по Вашей фамилии, но Вы же не обиделись, правда? К тому времени как добрались до отеля «Банф Спрингз», устали жутко. Но все равно Дональд настоял, чтобы мы отпраздновали благополучное прибытие парочкой коктейлей «сингапурская праща». В баре работало радио, Ян Пирс пел «Синюю птицу счастья». Знаете, у меня от этой музыки даже мурашки побежали. Как-то она так здорово пришлась под настроение. А сегодня сороковая годовщина нашей свадьбы, и Дональд, уже много лет прикованный к инвалидному креслу, грустит. Говорит, жизнь стала серая. А серый у меня, между прочим, тоже любимый цвет! Но вы не думайте, он сохранил чувство юмора. Я называю его Трясогуз, и это повергает его в такой хохот, что мне приходится потом ему вытирать подбородок и высмаркивать нос. Ну что ж, «и в радости, и в печали» — разве не в этом состояла наша клятва, хотя я знаю таких жен — могла бы даже и назвать! — которые не очень-то ее чтят!
Пожалуйста, поставьте для Дональда «Синюю птицу счастья» в исполнении Яна Пирса. Я знаю, это поднимет ему настроение. Заранее огромное спасибо.