2
Профессор. Интеллектуал. Одно время был даже атташе в некой захолустной банановой республике. Прогрессивен до кончиков своих обгрызанных ногтей. В чувственных губах дорогая сигаретка, бокал с шампанским в небрежно откинутой в сторону руке. Говорит, лениво растягивая слова, с такой высокомерной небрежностью, будто все, что может сообщить ему собеседник, он знает давно из первоисточника.
- Вы, - спрашиваю (речь идет о России), - „ГУЛаг" читали?
- Нет, - рассеянный взгляд куда-то наискосок от меня, пепел осыпается на лацкан смокинга, - и читать не намерен: у меня есть мнение, и вы, пожалуйста, не путайте меня вашими фактами.
И тут же, забыв обо мне, отплывает по направлению своего взгляда к новому и явно более желанному для него объекту. Вывернутые ноздри интеллектуала при этом плотоядно раздуваются в предвкушении добычи, и мне явственно слышится, как под смокингом у него уверенно поскрипывает его носорожья шкура.
Этот в другом роде. Рубаха-парень. Свой в доску. Последнее отдаст, благо отдавать нечего, все вложено в ценные бумаги, переписанные для пущей надежности на жену. Весь в аккуратно обтрепанных джинсах, хотя по возрасту и брюшку ему бы впору носить теплый халат и шлепанцы. Продуманно патлат и нечесан, в постоянной степени небритости, будто борода временно остановилась в росте: флер возвышенности души, наводимый по утрам у искусного парикмахера. Работает в сверхпередовом, супермодном журнале с разрушительными идеями и уклоном в гомосексуализм. Стремительно носится по Парижу, зорко не замечая никого и ничего вокруг.
- Здравствуйте, - останавливаю, - перевели мне вчера статью из вашего журнала об одном уважаемом профессоре, который, по-вашему, будто бы сотрудничал с оккупантами, а знающие французы утверждают, что он был активным участником Сопротивления. Сделайте милость, просветите.
Он снисходительно, словно дедушка-добряк несмышленыша-внучонка, похлопывает меня по плечу:
- Не волнуйтесь, это такая правая сволочь, что о нем все можно. Адью.
И с невидящей стремительностью улетучивается дальше, лихо шлепая по асфальту каучуковыми копытами от „Бали".
С этим мы только что познакомились. Тих, вкрадчив, с постоянной полуулыбкой на бесформенном или, как у нас в России говорят, бабьем лице. Глаза грустные, немигающие, выражаясь опять-таки по-русски, телячьи. Знаменит. Увенчан. Усеян. И так далее, и так далее. Широко известен также разборчивой отзывчивостью и слабостью к социальному терроризму.
Битый час слезно молю его вступиться на предстоящем заседании ПЕНа в Белграде за погибавшего в то время во Владимирской тюрьме Володю Буковского.
- Да, да, - мямлит он расслабленными губами, - конечно, но вы не должны замыкаться только в своих проблемах. В мире много страданий и горя, кроме ваших. Нельзя объяснить многодетной индусской женщине ее нищету феноменом ГУЛага. Или посмотрите, например, что творится в Чили. Я уже не говорю о Южной Африке…
„Господи, - пристыженно кляну я себя, - что ты пристал к человеку со своими болячками! У него сердце кровью обливается за всех малых сих. Ведь каково ему сейчас в роскошной квартире с его скорбящей душой, когда кровожадные плантаторы лишают несчастных папуасов их доли кокосовых орехов! Поимей совесть, Максимов!"
- Да, - вздыхаю сочувственно, пытаясь разделить с хозяином хотя бы часть его скорби, - действительно ужасно. Возьмите тоже восточных немцев, которые к вам бегут. Стреляют, знаете ли, как зайцев, куда это годится!
Собеседника моего словно подменяют. Бабье лицо каменеет, в телячьих глазах - холодное отчуждение:
- А зачем бежать? Эту проблему надо решать за столом переговоров или по дипломатическим каналам. И вообще, самый опасный вид насилия - это все-таки эксплуатация. Прежде всего надо справедливо распределить материальные ценности. Вы же христианин, - он даже откидывается на спинку кресла, считая этот свой довод неотразимым, - Христос тоже прежде всего делил хлеб.
В отвердевшем, с горячей поволокой взгляде его - торжество уверенного в себе триумфатора. И невдомек этой закаменевшей во лбу особи, что Сын Божий делил Хлеб Свойи добровольно, а он жаждет делить чужой, к тому же с помощью автомата и наручников.
Этот вызвался говорить со мною сам, с явным намерением осадить неофита, поставить на место, научить уму-разуму. Едва усевшись за стол в маленьком ресторанчике на рю дю Бак, он спешит ошарашить меня вызывающим постулатом:
- Что это вы все кипятитесь: правда, правда! Если есть право на правду, значит, есть право на ложь.
Довод ему кажется убийственно обезоруживающим. Впрочем, таким этот довод казался и Смердякову, просто мой визави не потрудился внимательно прочесть „Братьев Карамазовых". Хотя, наверное, вообще не перелистывал, ему это, по-моему, ни к чему: он книжек не читает, он их пишет. Кроме того, заведует восточноевропейским отделом в респектабельной, с прототалитарным налетом газете. Был корреспондентом в Москве. Но, как истый наследник отечественной династии носорогов, ничего не забыл и ничему не научился. Повторяет зады Смердякова и Геббельса, а уверен, что открывает политическую Америку.
Кстати, о докторе Геббельсе. С этим самым доктором связано имя еще одного представителя исследуемой породы. Главный редактор популярного бульварного еженедельника розовой ориентации. Еще в сорок пятом, то есть перед самым концом Рейха, сотрудничая в ведомстве вышеозначенного доктора, призывал беспощадно уничтожать всех, кто выступает против Гитлера. Теперь специализируется на разоблачении русских и восточноевропейских диссидентов, обвиняя их в реакционности и симпатиях к фашизму. Прямо скажем, весьма пикантная метаморфоза! Мог ли представить себе мой отец, погибая в бою под Смоленском, или мои дядья, оставившие на последней войне добрую треть своих конечностей, что их убийцы, верные выученики Гитлера, спустя тридцать лет будут читать их детям политические моралите! Такие времена!
Его приятель и собутыльник. Директор издательства в почтенном деле консервативного направления. В прошлом плохонький писатель-неудачник. В гешефте же преуспел. Открыто кокетничает своей дружбой с просоветскими интеллектуалами. Картинная выправка эсэсовского офицера. Всегда в окружении девиц известного пошиба. Любит красивую жизнь, которую копирует с плохих кинолент тридцатых годов, трость, коктейль, монокль.
- Сложная ситуация, - волнуюсь я по поводу португальских событий, - если дело пойдет так дальше, то неминуема правая или левая диктатура.
- Зачем же правая? - Он смотрит на меня стоячими глазами, в которых нескрываемая издевка: на, мол, тебе!
И театрально откланивается, отправляясь обедать к только что освобожденному сподвижнику Гитлера, с которым у него очередной гешефт.
Двое в почти семейной компании. Попали случайно, друг пригласил. Оба востренькие, хваткие. Поначалу приглядываются, прислушиваются. Постепенно начинают вставлять одно-другое словцо - так сказать, вживаются в среду. Он - врач накануне пенсии, она - просто жена, но явно с запросами, из эмансипированных. Компания, в основном, русская, и, естественно, разговор кружится вокруг „проклятых" вопросов.
Окончательно освоившись и выслушав множество отечественных историй, одна другой безысходнее, он выдвигается остреньким личиком к середине стола:
- Ничего подобного! Вы необъективны, как всякие эмигранты. Мой брат постоянно бывает в Москве по делам службы и ничего похожего там не встречал. Вы недавно на Западе и еще видите все в розовом свете, а между тем здесь происходят вещи, куда более отвратительные, чем этот ваш пресловутый ГУЛаг.
- К примеру?
- К примеру, бесчеловечные преследования гомосексуалистов! - запальчиво прорывается тот упрямым носом к собеседнику под одобрительные кивочки своей эмансипированной половины. - Преступное ограничение свободы душевнобольных происходит у всех на глазах, и общество молчит. Это чего-нибудь да стоит?