Изменить стиль страницы

Возле этой коряги часто провожали на покой солнце и встречали рассветы жизнерадостная Галия и неустрашимый Ромашкин.

Коряга оглушительно хлюпала в воде, когда дул степной гулевой ветер. Вот и сейчас там, в ливневой ночи, гудели с булькающим шумом и бурлили около ее железных корневищ мутные водовороты.

Галия ждала, поджав губы и следя за тем, как ее Ромашкин что-то колдовал со свечкой, потом поднял свет к ее глазам. Галия зажмурилась, и без их блеска лицо ее стало слепым и отрешенным, затем враз распахнулись и зажглись улыбкой. Он погладил ее округлую щеку, поставил свечку на дощатый столик и хрипло проговорил:

— Вот отсюда мы и уйдем.

Ее тень метнулась по бревнышкам стены, словно пересчитывая их, и Галия шепотом обрадованно спросила:

— Куда? К тебе, в шалаш?

Он обнял ее за плечи.

— Куда… В жизнь уйдем. Как жених и невеста.

Она тоже обняла его, вздохнув:

— Согласная я.

«Пока приведу ее к себе в дом, а там видно будет», — подумал он и стал целовать ее губы, обнимал горячую и доверчивую, радуясь тому, сколько в ней здоровья и тепла, которое так и пышет от губ, щек, в дыхании, и сожалел о том, какой он худой по сравнению с ней. Назвал себя мысленно как окрестил «чахликом» и засмеялся, мол, «чахлик искал себе жену поемче». И еще он подумал о том, что все это теперь так важно и ответственно, словно он сразу повзрослел, вымахал в степенного мужика, который теперь в ответе и за Галию, и за то, что будет с этой минуты, когда она сказала ему: «Согласная я». Они еще долго говорили о том, где и как будут жить, обсуждали разные варианты, упомянули сосновый Карагайский бор, где живет родня Галии, и Ромашкин сразу загорелся идти в лесники или в лесорубы, а потом вспомнил о дружке по заключению, который перебрался в город и звал его к себе, и уведомлял, что работы навалом, завод и город большие и места всем найдется.

Галия кивала, любовалась им, глаза ее разгорелись от уверенности, что с ее Ромашкиным они устроятся и на самом краю света. Ливень к утру прекратился, мир без звуков оглох, все вокруг набухло и было окутано белесой мокрой прохладой, река располнела, раздалась, коряжистая ветла скрылась под ее водами, и под утренним сиреневым воздухом бросалась в глаза яркая пронзительная зелень на другом берегу.

После побега со степи и началось то, что называется жизнью. Ромашкин и Галия ушли в город по адресу дружка, попросту сбежали, чтоб не быть у всех на виду и ни от кого не зависеть. Федор бодрился всю дорогу, посматривая на молчащую невесту.

Теперь только одна надежда — на себя и на Галию. Свадьбу не играли, решив, что это пока не к спеху и только тогда они ее отгрохают, когда встанут на ноги в чужой стороне. Ромашкин находился в блаженном состоянии, и пока шли пешком или ехали в автобусе, и когда смотрел на Галию, сравнивая ее с другими: на белом свете есть и у него родной человек, как праздник на каждый день.

Она у него ласковая, и статная, и лицом — белый налив, и широкобровая, и бархатно-глазастая, а посему он даже на царицу небесную ни в каком разе ее не променяет. От вокзала он начал перечитывать объявления — кто и куда требуется — и с тихим сожалением все больше и больше уверялся, что к требуемым профессиям и специальностям он совершенно не годится. А он-то мечтал, что и для него начнется полная, главная жизнь, в которой и он сделает кое-что.

На краю города, в степи, в каменных одноэтажных домах поселка Дзержинского, они долго искали по адресу дружка Федора. Здесь тоже висели объявления. Около последнего дома, когда, устав, присели в скверике, они прочли на щите, что рабочему общежитию требуются уборщица и кастелянша.

Им не повезло: дружок жил здесь, но куда-то уехал в командировку.

Деваться было некуда, и они было совсем приуныли, пока к ним не подошел, опираясь на палку, рыжий дядька. Разговорились. Это был комендант. И он повел их в свою конторку.

Галию быстро оформили кастеляншей и дали пустующую комнатку, выписали железную кровать с матрацем. Федору Ромашкину комендант посоветовал сходить на мясокомбинат, где всегда требовались на поденную работу пастухи и разнорабочие. «Вон там!» — и указал на степь.

В общежитии на взгорье из окна был виден почти весь город и рудные горы над ним, а в долине у реки дымил громадный металлургический завод. Свой первый городской рабочий день он запомнил навсегда, как синим утречком он зашагал через степь к мясокомбинату, к воротам, около которых, как ему казалось, ждет его не дождется прораб. Встретил его какой-то сухощавый разбитной парень, в ремнях, с планшеткой, в комбинезоне, с карандашом за ухом. Назвался десятником и сразу вручил Ромашкину двух быков и указал на бетонные плиты, кирпичи и гравий, и громадную сиротливо-пустую повозку.

— Возьми себе в товарищи кого-нибудь. Вози и разгружай, вон, где стоят пимокатный и клеевой цех. От восьми до шести вечера.

Этот десятник встречал его много дней подряд, и каждый день Федор возил стройматериалы, сгружал их в положенном месте. Вдвоем с кудрявым напарником они управлялись споро, и каждый день после шести им вручали по талонам мясо — полоски и квадратные шматочки обрези.

Через месяц его поставили чистить загоны для скота. Это ему больше нравилось, а еще он утешал себя тем, что все-таки с сельским хозяйством немного знаком, потому не гнушался любой работы.

Наблюдая за тем, как другие выгоняют скот за ворота, наверное, пастись на зеленые поляны, он тосковал и завидовал пастухам. Эта вольная работа была ближе его сердцу. Тот же разбитной десятник с карандашом за ухом, уже присмотревшись к нему, выдвинул его старшим и отсылал на работу грузить вагоны с солью, лесом, отвозить туши в холодильники и ездить за известью на далекий карьер.

Наконец и Ромашкину повезло. Зная, что он бывший объездчик, его вскоре назначили старшим в пастухи, и он теперь каждый день уводил пригнанные стада пасти в степь, чтобы они не теряли вес и упитанность для забоя.

Он уже повидал и коптильный, и жировой, и колбасный цеха, кроме бойцового: туда было трудно попасть, словно он был секретным каким. Ну да он и не слишком переживал: стада мирно паслись в степной долине. Вечерами, пригоняя нагулявшийся сытый скот в загоны и сдавая каждую животину по счету, Ромашкин с любопытством заглядывал в открытые двери разных цехов, куда ему не было доступа, чтобы хоть краем глаза узнать и увидеть, что там и как делается.

Особенно его интересовал бойцовый, потому что его подопечные овцы, козы, бараны, коровы и быки, подгоняемые к воротам цеха работниками, одетыми в фартуки и резиновые сапоги, скрывались за воротами — и больше он их не видел. Он и толокся, не спешил домой.

Он побывал в бойцовом цехе, увидел, как убивали быка, и ему было тяжело смотреть на то, что там делалось. Все последующие дни он также отводил новые, присланные издалека стада на откорм, пас «мясные продукты», радуясь живому и печалясь до слез, разглядывая каждого обреченного «объекта» поодиночке. С тех пор он всегда спешил домой и бойцовый цех обходил стороной.

Настали какие-то пустые дни, и осенняя степь была пуста, и небеса без жаворонка, только по железнодорожной ветке гремели товарняки, дымил на горизонте известковый карьер, да вставала над городом рыже-темная Железная гора, сбоку от нее клубились дымы металлургического завода. Конечно, решил Ромашкин, валить на колени «объекты» он не пойдет, потому как «чистоплюй», и совсем это дело не по его душе, это не для него, и хорошо, что он отказался, словно попал не на свое поле… Сезонная работа кончалась. Скоро возьмутся снега, и надо загодя подыскивать себе постоянную работу.

Вот и Галия тоже тревожится за него. Он рассказал ей о быке. Тогда он пришел домой выпивши. По дороге заходил в пивную, чтобы опрокинуть стакан-другой разливного вина и кружку пива — согреться. Это было уже не первый раз. Галия молчала, а у него было муторно на душе, и он скрипел зубами.

Галия собрала ужин. И, обхватив плечи руками, помявшись, сказала ему со смехом: