Изменить стиль страницы

Степанида Егоровна вздохнула, довольная, что за свои полвека вдоволь покопалась в земле да потрудилась по родильным домам, колхоз на ноги поставила, накричалась на собраниях. Это все жизнь. А только недовольна тем, что вот в последние годы сдала, когда ушел от нее Артем свет Иванович. Она уже было приготовилась улечься спать, как вдруг услышала, что кто-то зло забарабанил палкой по ограде палисадника. Стуки сухие, взрывные, как выстрелы. Потом из сиреневой кипени раздался стариковский шаталомно-радостный голос:

— Дома кто, ай нету?! Эй, Егоровна, слышь-ка!

— Что же вы так-то?! Чать, в доме и двери есть.

— Да ить мало ли, волкодав в хоромах, то се…

— Собак не держим.

Вгляделась, раздвинув ветви: у ограды пыхтел сигареткой дед Илья, четвертый сторож на общественных началах с белой длинной бородой. Сигарета плясала в губах, огонек подпрыгивал, и борода дымилась.

Дед Илья докладывал громко и ответственно, выплюнув огонечек и утерев подусники:

— Да ить вот как. Конеферма ходуном ходит. Кони бунтуют. Я глянул вовнутрь — только что не помер! Не иначь огнетушитель какая кобыла-раззява задела. Ну струя по ним пластает, как орудия. Вот они, значит, и в гневе. Стены рушат. Войти-то, утихли чтоб, мне неспособно. Враз припечатают!

Степанида Егоровна крикнула:

— Будите людей, я сейчас! — откинула от себя ветви, они сомкнулись и словно заговорили голосом деда Ильи.

— Айда-ка! Не к добру это происшествие! А ежели и другие огнетушители посшибают, что понавешаны, непременно взорвется все к ядреной матери!

Метнулась к сиреневым ветвям, торопливо одеваясь.

— Чему радуетесь?! И что же вы стоите?! Маркелова предупредили?

— Заведующего? Он почивать изволит. Будил я его. Почивает.

— Пьян?!

— Аккуратно напился. Головой к стенке приткнутый лежит.

— Разбудим!

…Кони вставали на дыбы, ушибались о перегородки, рушили их и, сбившись в табун, напирали на стены, сокрушенные стойла трещали под копытами.

Огнетушители действительно были сорваны и красными поленами припадочно скакали по настилу, кружась, извергая тугие струи, били по ногам коней и хлестали пеной по их взмыленным спинам. Бешеные кони-чудища ударяли землю копытами, сшибались грудь в грудь, опрокидывая друг друга, вскакивали и дико ржали в пенном пару, как в большой жаркой бане. Этот утробный лошадиный плач вырывался в окошечко, несся в сверкающее звездами небо, затихал там и снова повторялся, нарастал, как из глубин земли.

В селе хлопали калитки, слышались тревожные голоса, люди спешили как на пожар и толпой несли взволнованный говор к конеферме. Из конторки в окно было видно: в углу под уцелевшей лампочкой жеребята сбились в табунок и над ними грозно алел единственный несбитый огнетушитель. И Золотова и бледный Маркелов одновременно заметили этот огнетушитель, и Маркелов, вопросительно взглянув на председателя, бросился было к двери, но Степанида Егоровна гневно окликнула его и оттолкнула в сторону:

— Куда? Зашибут! А ну, открывай все ворота!

Когда отвинтили тяжелые засовы и распахнули двери-ворота, первым выбежал маленький жеребенок-стригунок мышастого цвета и, упершись тонкими ногами в землю, встал как вкопанный, коньком-горбунком, и наклонил голову со светящимися большими лунными глазами. Потом отбрыкнул в сторону. Из ворот вышибались жеребцы, выбрасывались по одному и, как в погоне друг за другом, со свистом рассекали дымчатый от луны воздух.

Их топот цокающе раздавался в весенней ночи, и они, словно летя по воздуху, голубой конницей помчались через село в степь, к березовому колку. С налету разбудив речку и подняв серебряное облако брызг, успокоились, сгрудившись, уже на другом берегу.

…Дома Степанида Егоровна отдышалась. Свет не был выключен. На диване спала, подложив под голову думку, чему-то улыбающаяся Таечка. Умаялась, видно, от частушек, прилегла, вот и сморил сон.

Степанида Егоровна пригляделась к ее улыбке и заметила, что дочь спит с отцовским письмом в руке, положив под румянец кулачок со знакомым конвертом, на котором портрет тоже улыбающейся космонавтки Валентины Терешковой. Вот и улыбаются вместе, словно подруги. Подумала было: «Негоже чужие письма читать», но, вспомнив, что у них с дочерью друг от друга секретов нету, успокоилась, укрыла Таечку одеялом и осторожно отняла из ее рук письмо.

Соловья не было слышно, улетел куда-то: музыка кончилась или устал петь. Степанида Егоровна погасила свет, разделась и долго не могла уснуть.

Ну вот, скоро и ночь к утру!

Она впала в дрему, в полузабытье, когда вспоминается все, что было в прошедшем дне, что тревожило, радовало или огорчало. Конечно, Маркелова придется наказать, конеферму расширить — тесно лошадкам в таком-то терему; все решить с севом и минеральными удобрениями, с кормами…

Все это начнется завтра в конторе, на полях, на пастбищах. Это труд, каждодневный, тяжелый, с непременной верой в богатый урожай, в изобилие, в которых сверхвдоволь и зерна, и мяса, и молока, и яиц, и картофеля…

Еще бы важную задачу решить, чтобы настали урожай и изобилие хороших людских душ, прекрасных работящих людей… Да-а! Славно-то было бы! Здесь тоже труд и вера необходимы.

Завтра утром Таечка поцелует ее и скажет, сияющая и счастливая: «С добрым утром, мама!» — и ухмыльнется, прищурившись: «А я что-то знаю… Сказать?!» — и спросит: «Папа приезжает. Ты рада?»

Ну что ей ответить? Не рада? Она и сама не знает. Пусть едет. Увидимся — решим. Не дай бог, дочь расплачется, как раньше, когда нет-нет да и разгорались у них разговоры об отце.

Степаниде Егоровне послышалось: «Ты встретишь его! Ты встретишь! Он хороший. Это мой папа, и он едет домой!»

Она вздохнула и закрыла глаза. И словно наяву увидела его входящим в контору. Услышала:

— Ну, здравствуй, Степанида. А я-то думал, меня оркестром будут встречать.

— Встретили бы, да все музыканты у нас больше работой на поле заняты.

— Ну, ну… А все же ты-то что ж не встрела?

— Устала я встречать да провожать.

— Вот я заявление на предмет приема в колхоз написал. Примешь?

— Это как правление решит!

Увидела: хочет обнять ее. Увернулась. Хотела сказать: «Не дома…» — как раньше. Все как раньше!..

Представила себе: вот он сидит в стороне от ее председательского стола, как когда-то, на виду у всех членов правления, закинув ногу на ногу, держит трубку и часто посапывает ею. Дыма нет — огонь давно погас. Сидит грустный и отрешенный, будто на суде.

Нет, он никогда не был грустным, он всегда носил усмешку под усами, просто ей представилось, что он грустный, ей хотелось этого, когда она мысленно зачитывала правлению его просьбу о принятии в колхоз. Но он и тут улыбался чему-то своему и подкручивал свои ненавистные усы, которыми так приятно щекотал, жадно целуя ее когда-то.

А в глазах его, в которые она любила глядеть и не могла наглядеться, мелькали веселые чертики: мол, чего там тянуть канитель, все равно ведь примете!

И еще она почему-то с радостью отметила, когда он стал говорить и отвечать на вопросы, что трубка его разгорелась и из-под усов выкатились облачка дыма и поплыли к раскрытому окну.

Она знала, что все будут «за», повеселев от его ответов, такой уж он у нее смешливый и настырный, и, конечно, мастер-плотник в колхозе им ой как нужен, чтобы плотничья бригада расширила конеферму, например, но все-таки последнее слово было за нею, и она готовилась к этому.

Конечно, надо сбить с него браваду и эту его ненаказуемую спесь, когда человек, зная себе цену, начинает куражиться, дать понять ему, что сюда он не в гости пришел и можно так дело повернуть, что ему придется убраться восвояси хоть пешком, хоть поездом, хоть на самом что ни на есть быстролетном самолете.

И она вроде сказала ему об этом, строго дополнив, что прием в члены колхоза — государственный акт, и, пожалуйста, уважаемый Артем Иванович, не паясничайте, и что они здесь не мужа ее в колхоз принимают, а работника.