Изменить стиль страницы

— Вот, так хорошо, — сказал Андреа, стараясь победить судорожную дрожь и придвигаясь к огню.

В этот черный час присутствие старика особенно трогало его. Эта растроганность была отчасти похожа на слабость, которая овладевает людьми перед самоубийством, в присутствии доброго человека. Никогда до этого старик не вызывал мысли об отце, памяти о дорогом усопшем, сожаления о потере лучшего друга. Никогда до этого он не чувствовал потребности в родственном утешении, в голосе и в отцовской руке. Что сказал бы отец, если б увидел сына подавленным чудовищным горем? Как бы заставил его воспрянуть? Какой силой?

Его мысль уносилась к покойному с глубочайшим сожалением. Но в нем не было даже тени подозрения, что отдаленная причина его бедствия коренилась в первых отцовских наставлениях.

Теренцио принес чай. Затем стал готовить постель, почти с женским старанием, соревнуясь с Дженни, не забывая ничего, по-видимому, желая обеспечить господину полнейший отдых до самого утра, невозмутимый сон. Андреа наблюдал за ним, замечая всякое движение, с возрастающим волнением, в глубине которого было так же какое-то смутное чувство стыда. Его мучила доброта этого старика у постели, через которую прошло столько нечистой любви, ему почти казалось, что эти старческие руки бессознательно перемешивали всю грязь.

— Ступай спать, Теренцио, — сказал он. — Мне больше не нужно ничего.

Остался один, перед огнем, наедине со своей душой, наедине со своей печалью. Волнуемый внутренним терзанием, встал, начал взволнованно ходить по комнате. Его преследовало видение головы Елены на подушке кровати. Всякий раз, когда, дойдя до окна, он поворачивался, ему казалось, что видит ее, и при этом он вздрагивал. Его нервы были до того напряжены, что реагировали на любую игру воображения. Галлюцинации становились более глубокими. Чтобы сдержать возбуждение, остановился, закрыл лицо руками. Потом набросил одеяло на подушку, и снова сел в кресло.

В его душе возник другой образ: Елена в объятиях мужа, и еще раз, с неумолимой четкостью.

Теперь он знал этого мужа лучше. Как раз в этот вечер, в театр, в ложе, он был представлен ему Еленой и внимательно и тщательно осмотрел его, с острой наблюдательностью, как бы желая открыть что-нибудь, вырвать у него тайну. Еще слышал его голос, голос своеобразного оттенка, несколько пронзительный, придававший началу всякой фразы интонацию вопроса, и видел эти ясные-ясные глаза, под большим выпуклым лбом, эти глаза, принимавшие порой мертвый отблеск стекла или зажигавшиеся неопределенным блеском, несколько похожим на взгляд маньяка. Равно как видел и эти беловатые руки, покрытые белейшим пушком, при каждом движении обнаруживавшие нечто бесстыдное, в способе брать бинокль, развертывать платок, лежать на выступе ложи, перелистывать либретто оперы, в любом их движении: клейменные пороком руки, садические, потому что именно такие руки должны были быть у некоторых действующих лиц маркиза Де Сада.

Он видел, как эти руки касались обнаженной Елены, оскверняли прекраснейшее тело, вызывали любопытное сладострастие… Какой ужас!

Пытка была невыносима. Он снова встал, подошел к окну, открыл, вздрогнул от холодного воздуха, встряхнулся. На синем небе сверкала церковь Св. Троицы, четкими очертаниями, как изваяние из чуть-чуть розоватого мрамора. Рим, внизу, сиял хрустальным блеском, как отрытый среди ледников город.

Этот холодный и отчетливый покой вернул его душу к действительности, возвратил ему истинное сознание своего состояния. Он закрыл окно и снова сел. Загадка Елены все еще привлекала его, вопросы проносились в голове вихрем, преследовали его. Но он нашел в себе силу привести их в порядок, со странной определенностью исследовать их один за другим. И чем больше он углублялся в анализ, тем большей ясности достигал, и наслаждался этой своей жестокой психологией, как местью. Наконец, ему показалось, что он обнажил душу, проник в тайну. Наконец, ему казалось, что он владел Еленой глубже, чем во время страстных свиданий.

Кто же она была?

Была неуравновешенная душа в чувственном теле. По примеру всех жаждущих наслаждения существ в основе ее нравственного существа лежал безграничный эгоизм. Главное свойство ее, так сказать, интеллектуальная ось ее — воображение: романтическое воображение, воспитанное на разностороннем чтении, непосредственно зависящее от удовлетворения плоти, постоянно возбуждаемое истерикой. Обладая известным умом, воспитанная в роскоши римского княжеского дома, среди этой, состоящей из искусства и истории, папской роскоши, она была скрыта расплывчатым эстетическим налетом, приобрела изящный вкус, и, поняв характер своей красоты, она тончайшим притворством и искусной мимикой старалась увеличить ее одухотворенность, озарив ее лукавым светом идеала.

Стало быть, она вносила в человеческую комедию в высшей степени опасные элементы, и была причиной гибели и расстройства в большей мере, чем если бы она занималась публичной профессией бесстыдства.

Из-за жара воображения, всякая ее причуда принимала патетическую внешность. Это была женщина молниеобразных страстей, неожиданных пожаров. Она покрывала эротические потребности своего тела эфирным пламенем и умела превращать низменный аппетит в возвышенное чувство…

Таким-то образом, с такой жестокостью Андреа судил когда-то обожаемую женщину. В своем беспощадном анализе не останавливался перед самыми яркими воспоминаниями. В глубине каждого движения, каждого проявления любви Елены находил искусственность, опытность, ловкость, поразительную развязность в исполнении фантастического замысла в игре драматической роли, в разыгрывании сложнейшей сцены. Он не пощадил ни один из самых памятных эпизодов: ни первой встречи за обедом в доме Аталета, ни аукциона кардинала Имменрет, ни бала во французском посольстве, ни неожиданной слабости в красной комнате дворца Барберини, ни прощания в мартовский вечер. Магическое вино, опьянявшее его прежде, казалось ему теперь предательской смесью.

Все же, в некоторых отношениях, он продолжал недоумевать, точно, проникая в душу женщины, он проникал в свою собственную душу и в ее лживости открывал свою собственную лживость, так велика была близость их натур. И его презрение мало-помалу перешло в ироническую снисходительность, потому что он понимал. Понимал все то, что находил в самом себе.

И тогда, с холодной ясностью, определил свой план действий.

Он вспомнил все частности разговора в день под Новый год, более недели тому назад, и он с наслаждением восстановил всю сцену, со своего рода циничной внутренней улыбкой, уже без злобы, без малейшего волнения. Почему она пришла? А пришла потому, что это неожиданное свидание с прежним любовником, в знакомом месте, спустя два года, показалось ей странным, увлекло ее жадную к редким волнениям душу, увлекло ее воображение и ее любопытство. Ей теперь хотелось видеть, к чему приведет эта своеобразная игра. Возможно, что ее привлекала новизна платонической любви к тому же человеку, который ранее был предметом чувственной страсти. Как всегда, она отдалась воображению с известным жаром, и возможно, что она считала себя искренней и что эта воображаемая искренность вызвала порывы глубокой нежности, и чувство скорби, и слезы. В ней совершалось весьма ему знакомое явление. Ей удавалось считать правдивым и важным мнимое и мимолетное движение души, у нее была, так сказать, галлюцинация чувства, как у других бывают физические галлюцинации. Она теряла сознание своей лжи: и больше не знала, правда ли это, или ложь, притворство или же искренность.

И это было тоже самое нравственное явление, которое постоянно повторялось в нем. Стало быть, он не мог с полным правом обвинять ее. Но, естественно, это открытие лишало его всякой надежды на другое наслаждение, кроме плотского. Недоверие теперь уже устраняло всякую сладость растворения, всякое духовное опьянение. Обмануть преданную и верную женщину, согреться у великого пламени, вызванного лживым блеском, покорить душу хитростью, обладать ею вполне и заставить ее трепетать, как орудие, обладать, не давая обладать собой могло быть высшим наслаждением. Но обманывать, зная, что сам обманут, — глупый и бесплодный труд, скучная и бесполезная игра.