Они поженились, купили дом в Скиролавках, обставили его, провели водопровод и канализацию, построили гараж с террасой. Может быть, со временем Любиньски действительно набрел бы на какую-нибудь интересную тему, но в его жизни случились события, которые потрясли основы его мировоззрения, привнесли в спокойный доселе и упорядоченный ход его мыслей хаос и даже страх. Сначала он познакомился с доктором Негловичем, с его образом мыслей и жизни, и с тех пор при воспоминании о своей давней повести про сельского лекаря он ощущал что-то вроде испуга. Одновременно жена его, златовласая Лорелея, как он называл ее в первые месяцы супружества, понемногу теряла надежду на то, что они покинут Скиролавки и вернутся в большой город, даже необязательно в столицу. А вместе с утратой надежды, которая бывает огромной силой, ее длинные и золотые волосы тоже начали как бы терять свой блеск, и, кроме того, ее стали посещать различные недомогания в половой сфере. Непомуцен Мария Любиньски посылал свою жену к врачам в столицу, но в конце концов пошел с ней в дом доктора на полуострове. Неглович осмотрел златовласую Эву и заявил, что причина всех недомоганий молодой женщины — длительный застой крови и отеки в области малого таза. Он честно сообщил, что лечение результатов болезни бывает малоэффективным, если не будут устранены причины. Любиньски — как мимолетная гроза, а она, Эва, — как цветок, который эта гроза только спрыскивает, почва же остается сухой, и цветок начинает увядать. Быть может, Любиньски — жеребец полной крови, а его жена — кобылица полной крови, но люди существенно отличаются от животных. А в наибольшей степени отличает самку человеческой породы от самок человекообразной обезьяны именно тот факт, что она переживает экстаз в интимном контакте с самцом человеческой породы. Если этого не происходит, человеческие особи — прежде всего женщины — начинают недомогать, а заболеваний этих бывает столько, что их и не выговорить на одном дыхании.
Поэтому надо лечить не только жену Любиньского, но и его самого, чтобы они вместе выработали собственную правду о себе. Для начала терапии он порекомендовал Любиньскому лекарства, которые могли бы притормозить темпы бурной страсти, а ей-то самое, что без всяких врачей, ведомая единственно женской интуицией, делала его предыдущая жена. И так писатель Любиньски снова был вынужден слушать учащенное дыхание второй жены, громкий вздох облегчения и тишину, которая потом наступала и приносила ей сон, а его снова несла к сферам дальним, однако менее идеальным, чем когда-то. В те ночи в писателе Любиньском пробуждались все большие сомнения в силе художественной правды и рождалась преогромная тоска по настоящей правде. В довершение всех бед Любиньски однажды выбрался в Барты на своей дешевой машине, а возвращаясь, был остановлен людьми в белых халатах, которые спрашивали его, не видел ли он тринадцатилетней девочки, которая сбежала из госпиталя. «Все время у вас убегают», — буркнул разозленный писатель. «Да, — согласился с ним врач, — особенно новенькие. Сбежать от нас легко, потому что госпиталь не огорожен, в окнах нет решеток, и мы не закрываем двери на ключ». Любиньски тронулся в путь, но не отъехал и двух километров, как увидел идущую краем шоссе девушку, одетую в полосатую больничную пижаму. Его поразил ее большой рост, бесформенные очертания тела, странная походка — будто бы не девушка шла, а какой-то замороженный великан. А когда он подъехал ближе, то увидел лицо набрякшее, изуродованное отсутствием человеческого выражения, услышал издевательский смешок, вырывающийся из ее губ. Это лицо, этот смешок — все было как из страшного сна. Он притормозил машину, опустил стекло и спросил девочку, не подвезти ли ее. В ответ он услышал непонятное бормотание, смешанное с хихиканьем, не понял ни одного слова на странном языке, но она все же вроде его поняла, потому что села в его машину. И тогда писатель Любиньски заблокировал дверки машины, развернулся на шоссе и отвез девочку к тому месту, где встретил людей в белых халатах. Позже он снова возвращался домой через лес и в какой-то момент свернул на боковую дорогу, остановил машину и, склонив лицо к рулю, громко заплакал и над этой девочкой, и над собой. Целительный это был плач. Домой он вернулся более сильным и в тот вечер растопил камин авторскими экземплярами «Пока не улетели ласточки».
Той же ночью он простился с понятием мужчины «полной крови», и, как расхотевший идти дальше путешественник ставит в угол свою суковатую палку, так он пренебрег правами своего мужского орудия и, упав на обнаженное лоно своей жены, ласкал ее губами и языком до тех пор, пока она не получила облегчения и не заснула спокойно. С той поры оба могли жить долго и счастливо в доме, который принадлежал когда-то бедному лесорубу, но женщина не оценила перемены, которая произошла в ее муже, а может быть, эта перемена произошла немного поздно. Чувство вины отнимало у Любиньского язвительность тона и слов, которыми он приветствовал жену, когда та возвращалась от доктора с красными пятнами налицо, напевая и пританцовывая; он чувствовал даже психическое наслаждение, когда представлял себе ее золотые волосы, рассыпавшиеся по подушке в огромной кровати Негловича. Но он был уже человеком опытным и понимал, что женщиной можно делиться с другом, так же как хлебом насущным, если буханки достаточно, чтобы обоих накормить. Из ситуации, которая сложилась, вытекала и определенная польза: Эва перестала тосковать по огням большого города. Скиролавки приобретали в ее глазах все больше прелести. А когда в Скиролавки приехал художник Богумил Порваш, пани Эва стала вслух выражать свое удивление, что есть еще на свете люди, которые могут жить в больших домах, без устали толкаться на тротуарах и в трамваях, стоять в очередях даже за сигаретами и шпильками для волос. Создались предпосылки к тому, чтобы судить, что эту метафорическую буханку хлеба удается без труда поделить на три части, и ни один из мужчин, которые садились за стол в трех разных домах, не вставал из-за стола голодным. И когда время от времени Непомуцен Мария Любиньски размышлял о чуде, которым было насыщение огромного скопища людей при помощи нескольких буханок хлеба, он приходил к очевидному выводу, что это чудо без устали творят женщины, существа, моногамия которых, как справедливо заметил один ученый, бывает обусловлена только культурой.