Изменить стиль страницы

И все же удивила.

В пасмурный теплый вечер мы с Леной и Женей пошли купаться. Озеро было покрыто рябью и тускло поблескивало, как рыбья чешуя.

— Что-то неохота лезть, — сказал Женя.

— А там уже кто-то плавает, — заметила Лена.

— Где?

— Вон!

Пловец был далеко. Приближаясь к берегу, он резал воду ровно, как по линеечке. Нырял, подолгу не появлялся, выныривал, снова плыл все тем же безукоризненным кролем, переворачивался на спину, бил по воде ногами, взбивая белую пену.

— Неужели кто-то из аборигенов? — удивился Женя.

— Ну да! Дед Федосей! — поддержала я.

— По-моему, это Екатерина Александровна, — сказала Лена.

Да, это была она. Достигнув отмели, встала по пояс в воде, сняла резиновую купальную шапочку, пощупала жидкий пучок на затылке. На ходу, все еще глубоко дыша, улыбнулась нам, и — куда девались ее постность и унылость? Даже ямочки на щеках появились. Мы вдруг словно увидели ее такой, какой она была когда-то в молодости, без этой затаенной горечи в опущенных кончиках губ.

Но сказала в обычной своей скучной манере:

— Дно хорошее, песчаное.

— Как вы здорово плаваете, Екатерина Александровна! — восхитилась Лена.

— Я ведь выросла на Волге, — ответила она.

Подняла прижатые камнем полотенце, халат и ушла за большую белую морену переодеваться.

А через полчаса с обычным своим тихим старанием томила в печке грибы в молоке на ужин и рассказывала, что готовить грибы таким способом ее научила какая-то монашка и что в избе, где они ночевали, было чрезвычайно много клопов.

…Радуга над озером давно исчезла, вода приобрела серый с проблесками вечерний цвет. Период белых ночей заканчивался. Смутный, сумеречный свет, глядящий в маленькое окно, был еще не ночной, однако карандашные строки в тетради почти не различимы, впору зажигать керосиновую лампу. Но я не зажигала. Хотелось проникнуться ощущением этих сумерек — последних признаков уходящих белых ночей.

За занавеской Екатерина Александровна полушепотом о чем-то рассказывала хозяйке. Речь шла о каком-то лагере под городом Канском, о дочке Танюше, которой было всего восемнадцать лет, о муже, ученом, который откуда-то не вернулся, о враче по фамилии Зеков или Зекин, который ее спас в лагере от смерти, о каких-то запросах, поисках, отказах…

Хозяйка ахала и вздыхала. А в моем изуродованном советской идеологией воображении, как в перевернутой реальности, представлялся какой-то пионерский лагерь под Канском, где дочка Танюша работала пионервожатой, и к ней на родительский день приехала Екатерина Александровна и заболела, и ее спас доктор Зеков или Зекин. А ученый муж пропал без вести на войне, и вот теперь она его ищет, шлет запросы.

Я решила, что Екатерина Александровна всё это придумала, что она купается в собственных фантазиях, как тогда купалась в озере. Это показалось мне забавным, и, вернувшись в Москву, я написала рассказ про старую деву, которая от душевного одиночества придумала себе мужа и дочку, а у самой нет никого, кроме капризной кошки Муськи.

Мне до сих пор стыдно за тот рассказ.

Сейчас даже не верится, что я могла так ничего не понять. Хотя о многом уже знала. Видно, вбитые с детства догмы все еще действовали, и я продолжала воспринимать действительность сквозь развевающиеся красные знамена Октября.

Только полгода спустя я поняла, о чем говорила с хозяйкой Екатерина Александровна.

Мы тогда возвращались в Москву из зимней фольклорной экспедиции, снова в сопровождении Эрны Васильевны и Екатерины Александровны. Ждали поезда на вокзале в городе Иваново. В зал ожидания вошли трое военных с повязками на рукавах и направились к нам. Может, группа непривычно по тем временам одетых горластых девчат в брюках и шапках-ушанках, юноша китаец, оберегающий громадный магнитофон, — показалась им подозрительной. Эрна Васильевна протянула свой паспорт, объяснила, кто мы такие. Старший вернул паспорт, козырнул, и патруль удалился, а мы еще веселее загорланили. И вдруг Екатерина Александровна побледнела и схватилась за сердце. Эрна Васильевна торопливо достала из сумочки валидол и протянула ей таблетку. Та положила ее в рот и, пробормотав: «Ничего, ничего…», поднялась и вышла из здания вокзала.

Эрна Васильевна, глядя ее вслед, с сочувствием произнесла:

— Она десять лет отсидела, бедная. Мужа расстреляли, дочка единственная погибла в лагере.

Словно приоткрылась бездна, и оттуда дохнуло черным горем.

Господи, какая же я дура.

Между Леной и Женей на моих глазах зарождается чувство. Лена явно борется с собой, но чувство побеждает. С каждым днем оно принимает все более отчетливые формы. Лена смотрит на Женю с восторгом — необычность его взглядов, парадоксальность суждений ее поражают и даже порой возмущают, но он умеет так четко и убедительно обосновать свою мысль, что ей его не переспорить. Да просто ее тянет к нему. А он, кажется, покорен ее восхищением, и все больше его колючий взгляд смягчается, когда он смотрит на Лену. Худенький, невысокий, с шапкой всегда всклокоченных волос, он за время наших путешествий загорел, окреп, самоутвердился, и неказистость куда-то девалась. Клетчатая шейная косынка ему очень идет, придает стиляжный вид, и юмор откуда-то появился.

Мы продолжаем держаться втроем — Лена льнет ко мне, словно ища у меня спасения от нахлынувшего чувства. Я вижу, как шатается фундаментальное, тщательно спроектированное здание ее будущей судьбы из-за мальчика, у которого ни кола, ни двора, койка в студенческом общежитии, мама в Алма-Ате и весьма призрачная перспектива аспирантуры.

Идти было хорошо: рюкзаки уехали накануне с Екатериной Александровной на подводе, а мы втроем налегке дошли до деревни Тамбич-лахта. Оттуда надо было переправиться через озеро на лодке. Лодочник оказался вдребезги пьян. Его жена привела нас в избу, где он отходил от запоя, посадила за стол, накормила рыбником, напоила чаем с топленым молоком, калитками и колобками. Все время, пока мы объедались, пьяный лодочник «бесёдовал» с нами:

— Я-то уж никуда не гожусь — шестьдесят лет. А вот Андрюха, сын мой, он лихой! У него — эт-та… Молодой! Засватаем кого из вас! Оставайся, девка!

Тыкал пальцем в бок то Лену, то меня и кричал:

— Ты чего отворотилась, едят тебя мухи с комарами! Оставайся! Живем небогато, нуждой непорато, а всё у нас есть! И дичь всегда на столе, и рыба! Андрюха — парень хороший, у него — эт-та… Молодой!

В конце концов, хозяйка отволокла его в соседнюю комнату, а вскоре пришел Андрюха, застенчивый парнишка лет семнадцати, и перевез нас через озеро. Дальше мы дошли до деревни Ершово — это уже на Кен-озере, а оттуда на рыбачьем карбасе с двумя тетками, перевозящими бидоны с молоком, добрались до Рыжкова..

— Богатый у вас колхоз? — спросила я у теток.

— И-и, подружка, где там богатый! Двадцать лет в колхозе состоим, богатства не видим.

— А как ваш колхоз называется?

— Колхоз-то? Красный… Красный… Марья, не помнишь ли?

Все же колодозерские деревни гораздо многолюднее, живее, чем те, в которых мы побывали. Много молодежи, строятся дома, на мысу, как лебедь, стоит белая церковь. Тетки сказали, что в ней клуб.

Мы думали, что обе наши группы уже в Рыжково, приготовились к объятиям, распитию бутылки шампанского, но никаких следов их присутствия не нашли. Рюкзаков наших тоже не было: Екатерина Александровна доехала на подводе до Минино и там осталась собирать материал, о чем нам тут же сообщили местные. Удивительно, как быстро тут распространяются новости.

Мы устроились на высоком сеновале. На него надо взбираться по приставной лестнице. Внутри просторно. Сено откинуто к задней стене, досчатый пол чисто подметен. Спать еще не хотелось, и я сказала, что хорошо бы дать знать Екатерине Александровне, что мы добрались, а то она будет волноваться. Заодно и рюкзаки заберем. Женя завопил, что это идиотство — идти еще куда-то после тридцатикилометрового перехода, что рюкзаки можно забрать и завтра. Однако, Лена сказала, что она тоже хочет пойти, и Женя тут же согласился.