Изменить стиль страницы

Он отнесся к моему страху с пониманием, даже с одобрением, так как это мое поведение лишний раз свидетельствовало о том, что самое дорогое, что у меня есть, всё еще при мне. А это было важно в свете его предстоящей женитьбы на порядочной девушке.

Поскольку я по причине своей порядочности не в силах была проявить никакой инициативы, он сам позаботился расстегнуть на мне и стянуть с меня всё, что требуется, а потом, очевидно, желая психологически облегчить мне переход в новое состояние, дружески посоветовал:

— Ты зажмурься и представь себе, что ты партизанка на допросе.

Образ тут же всосался воображением, и я, уже не трясущаяся, а одеревеневшая от деловито-бесстыдных телодвижений моего соучастника, так не похожих на его прежние нежно-страстные объятия, от его хлопотливо-откровенного копошения, а потом грубого вторжения в меня омерзительного предмета, пригвождаемая этим предметом к окровавленной простыне ритмичными толчками, не в силах убежать от этой жути, убежала в образ мученицы-партизанки и, сжав зубы, дотерпела пытку. Надо, однако, отметить, что при всем своем страхе и омерзении я как бы со стороны, с некоей циничной отрешенностью отмечала все комические и непристойные детали, чтобы назавтра «обсосать» их с Маринкой.

Что и произошло вечером следующего дня, и моя двоюродная младшая сестра жадно внимала моему подробному рассказу, который как-то сам собой из драматического низвелся до комедийного, и вскоре мы обе заходились в приступах истерического смеха, отнюдь при этом не подвергая сомнению всю серьезность случившегося со мной. А когда мною была упомянута несчастная роза, попавшая в плен и приколоченная к тротуару пневматическим молотом, Маринка от хохота едва не обмочила трусы и рухнула с тахты, на которой мы с ней катались и где вчера имело место столь значительное в моей жизни событие.

Иосиф Дик

Этот писатель наотрез отказался строить дачу по общепринятому проекту. Заявил, что будет строить, как ему нравится, а на общие решения ему плевать. И никто из членов правления против этого не решился возразить. Только плечами пожали.

Ему вообще многое прощали. О нем говорили со снисходительной жалостью как о капризном больном. Хотя он был здоровый, сильный, хорошо сложенный тридцатипятилетний мужчина, с выразительным смуглым лицом и густой вьющейся шевелюрой.

Это был детский писатель — Иосиф Дик. У него не было кистей обеих рук.

На своем участке он поставил деревянный засыпной одноэтажный дом. Купил его у родственников какого-то покойного генерала.

Безрукий писатель на людях был шумен, задирист, у него было много женщин, включая жен, которые его бросали, а может, он сам их выгонял, у него были дети от трех жен, его окружали друзья, вернее собутыльники, такие же выпивохи, как он. Такие же, да не такие. Все были как все, а он был калека. Он привык к тому, что люди пугаются, впервые увидев его обезображенные руки, и научился демонстративно подчеркивать свое увечье. При знакомстве — первым протягивал свой обрубок, и человек, впервые вынужденный пожать его, внутренне содрогался от необходимости прикоснуться к тому, чего страшно касаться. Но не пожать — значило поставить себя в очень неловкое положение, оскорбить ни в чем не повинного, и, обмирая от чувства, похожего на гадливость и страх, кривя лицо в фальшиво-приветливой улыбке, человек пожимал эту теплую, красную, натруженную, изувеченную плоть.

Это был точно рассчитанный психологический ход. Прививка от ужаса прикосновения. В следующий раз человек уже не обмирал и первым протягивал руку. И ничего.

Калекой он стал на фронте, в 41-м, и было ему тогда девятнадцать лет. И нужно было заново научиться жить. Пользоваться ложкой и вилкой, одеваться, раздеваться, зажигать спичку, подносить ее к папиросе, мыться, чистить зубы и совершать еще множество действий, которые обычный человек совершает, не задумываясь, а у него они вырастали в проблему. Он всему этому научился. На концах культей у него были небольшие кожистые расщепы, с помощью которых он мог совершать несложные хватательные действия. Вроде как слон кончиком хобота. Протезов не носил, но у него было множество приспособлений, чтобы обходиться без чужой помощи. Надев на культю железную насадку с пером на конце, он писал четким почерком, обмакивая перо в чернила. Печатал на машинке. В ресторане Дома литераторов ему подавали тарелку с заранее мелко нарезанными мясом, котлетой, картошкой и он управлялся, зажав вилку между расщепами и низко наклоняясь к тарелке. Водил машину. Руль у него был обтянут толстым поролоном с отверстиями, куда он всовывал свои обрубки и лихо гонял на своей «победе», а позже — «волге». ГАИшники на Калужском шоссе узнавали его машину и отдавали ему честь.

И все же страшно себе представить, через какие мучения, унижения, физические страдания пришлось ему пройти, какая это была ломка всей его прежней натуры, прежде чем он смог приспособиться к новой жизни и стать таким, каким стал. Выработать ту манеру поведения, которая у многих вызывала неприязнь. Может быть, он считал, что лучше так, чем вызывать у окружающих чувство жалости. Подняв вверх на всеобщее обозрение свои обрубки, он входил в любое учреждение, где граждане томились в очередях, — и пёр без очереди. Люди шарахались и молча пропускали его. Начальники мгновенно подписывали нужную бумагу. Это вызывающее поведение было не только способом добиться своего, но и средством оградить себя от праздного любопытства, человеческой бестактности и оскорбительной жалости.

Мы стояли возле клуба — Инка, Севка Россельс с младшим братом Феликсом, Андрей Ладынин, кто-то еще из компании. Ждали, когда начнут пускать в зал на какую-то комедию. Из-под крыши клуба, из рупора лилась легкая праздничная музыка. И настроение было легкое, приподнятое, бездумное, летнее. Из рупора неслось:

…Раз пчела в теплый день весной,
Свой пчелиный покинув рой,
Полетела цветы искать
И нектар собирать…

Неподалеку, в другой компании, стоял красивый Валерка из дома отдыха. Он нравился Инке. Она строила ему глазки, а Севка старался встать между ними. Мы с Ладыниным понимающе переглядывались и хихикали.

Неожиданно к нашей компании подошел Дик. Блуждающий взгляд светлых глаз на красном, словно воспаленном, лице выдавал его пьяное состояние. На нем была легкая клетчатая рубашка с короткими рукавами, тренировочные штаны и белые парусиновые туфли. Собравшаяся публика бросала на него любопытно-сочувственные взгляды.

Он подошел к нам вплотную, дохнул водкой и заговорил о чем-то — сквозь музыку было не разобрать о чем, к тому же и язык у него слегка заплетался. На взгляды окружающих он не обращал внимания — привык. Жестикулируя своими культями, он что-то спрашивал и сам же отвечал. На лице его были шрамы, издали не заметные, а вблизи очень заметные. Один пересекал правое веко, отчего глаз смотрел как-то странно, а другой, тонкий и белый, пересекал губы. Шрамы его не уродовали, но эти ужасные обрубки! Уж хоть бы спрятал под длинными рукавами, но нет, он ими двигал, тряс, чуть ли не касался нас ими. Видно было, что ему хочется выразить что-то для него важное, а может, просто пообщаться с нами в отсутствии кого-нибудь более близкого. Но нам-то с ним общаться не хотелось. Он нам со своей пьяной настырностью и шокирующей внешностью был ни к чему — здесь, среди молодой, нормальной публики, льющейся музыки, заигрываний, переглядываний.

Он это понял. Замолчал, внимательно и угрюмо оглядел каждого из нас, вдруг матерно выругался, как плюнул, и ушел.

Андрей Ладынин сказал в своей меланхолической манере:

— Да-а, ничего себе! Как он такой живет! Вообще, зачем ему такому жить? Я бы на его месте застрелился.

Подумал и добавил так же спокойно:

— Хотя как он застрелится, у него же рук нет.