Изменить стиль страницы

Наконец-то был готов и наш дом. Первый этаж представлял собой большую, сдвоенную, с широким квадратным проемом посредине, с окном почти во всю стену гостиную. Остальные помещения первого этажа были чем-то вроде приложения к этой главной комнате: коридор с лестницей на второй этаж, кухня, ванная, туалет, котельная и комнатка для прислуги, где поселили меня, втиснув туда столик, стул, небольшой комодик и мою старую полуторную кровать с резными спинками. Когда с нами на даче жила Маринка, мы спали с ней на этой кровати валетом. Комнатка была угловая, утаенная, и этим очень нам с Маринкой нравилась. На втором этаже — две небольшие комнаты: спальня родителей и кабинет отца. Их тоже обставили старой мебелью, прикупив в комиссионке большой письменный стол, который занял треть отцовского кабинета. Столяр сделал книжные стеллажи. Когда на каникулах жил внук Саша, то ночевал в кабинете на тахте. Вот, собственно, и вся дачная жилплощадь. Еще летняя застекленная терраса, узенькая, с маленьким окошком комнатка-кладовка, где поселилась домработница Нюра, и солярий над террасой. Подобная планировка была у всех обладателей «среднего варианта», но некоторые дачники, например Фиши, сразу перегородили стенкой сдвоенную гостиную, уменьшив ее вдвое, зато сделав из второй половины еще одну жилую комнату. Но маме хотелось, чтобы гостиная была именно такая, просторная.

От камина мама отказалась из опасения пожара. Солярий оказался сооружением непрактичным: в солнечную погоду — слишком жарко, а в дождливую заливало террасу сквозь непрочную кровлю, доски скоро прогнили. Впоследствии родители призвали Якова Марковича, и вместо ненужного солярия была построена большая, удобная комната.

Гостиную мама обставила новой полированной югославской мебелью, купленной по большому блату и чуть ли не два года загромождавшей нашу московскую квартиру, пока наконец не пришло время перевезти ее на дачу. В одной половине гостиной встал раздвижной стол, вокруг него — тяжелые стулья с мягкими темно-бордовыми сиденьями. По углам расположились такого же цвета два мягких кресла, у стены — сервант. На дубовый неправедным путем добытый паркет улегся большой ковер с преобладанием темно-бордового цвета. Вторая половина гостиной была решена в зеленом колорите: зеленые шторы, два мягких зеленых кресла, между ними у окна овальный резной столик, у стены — узкий зеленый диван с высокой спинкой. Ковер в этой части гостиной — бежево-белый с вкраплением зеленого. Две деревянные люстры ручной работы: над столом — квадратная, во второй половине — круглая. Умельца, который делал такие люстры, рекомендовал наш сосед, художник Орест Верейский, и с его легкой руки многие дачники обзавелись этими грубоватыми, но очень подходящими для дачного интерьера люстрами.

Ну и, конечно, для уюта всякие мелочи — пепельницы, вазочки, салфеточки — мама это умела. А главным украшением были папины картины.

Дом был готов к приему гостей.

Ароша Эрлих и Зиночка

Четыре участка сходились углами — наш, Нагибиных, Антокольских и Александровой с Эрлихом. На месте стыка была калитка, через которую все друг к другу ходили по-соседски. С Нагибиными, правда, вначале не заладилось: Ксения Алексеевна, мама писателя, зашла к нам в первый раз запросто, по дачному, в сарафане, в тапочках — а моя мама не разобралась, кто это, приняла по одёжке, говорила свысока, небрежно, как она обычно разговаривала с людьми «не нашего круга». Поняв, кто это, сменила, конечно, тон, но было уже поздно: Ксения Алексеевна полыхнула молчаливым презрением, повернулась и ушла.

Мама была несколько сконфужена, но, оправдывая себя, осуждала соседку: «Пришла черт знает в каком виде — откуда я знала, кто она такая? Я думала, это домработница. И что я такого сказала! Подумаешь, барыня!» Барыня или не барыня, но больше Нагибинская мама к нам ни ногой. Сам Нагибин иногда принимал участие в наших застольях.

Чаще всех к нашему вечернему столу приходили Арон Исаевич Эрлих с женой Зинаидой Николаевной Александровой — Ароша и Зиночка, как очень скоро стали называть их мои родители. Ароша, тщедушный, с серыми навыкате глазами под нависшими бровями, впалыми щеками, несколько искривленным ртом и большим вислым носом, напоминал усталого, доброго, всегда немножко голодного крокодила. Ему было едва за шестьдесят, но мне он казался стареньким и каким-то сникшим. С моим отцом они были ровесники, но отец смотрелся куда крепче, активнее, энергичнее. В Ароше чувствовалась некая скованность, робость, нежелание обострять разговор, особенно, когда отец начинал свои крамольные речи, до которых был охотник. По мере таких речей отец распалялся, ему хотелось завести собеседника, вызвать на ответный горячий разговор, а Ароша кротко помалкивал, пил чай с сушками и ловко давил грецкие орехи один о другой, зажимая в левом кулаке. Правая рука была сухая и почти не действовала. Отец над Арошей подтрунивал, упрекал в том, что он всего боится, иногда доводил до того, что тот обижался и уходил. Тут на отца набрасывались мама и Зиночка, он шел мириться, и Ароша возвращался и снова давил грецкие орехи в левом кулаке.

Эти орехи были непременной принадлежностью наших застолий. Ими доверху наполняли большую черную керамическую вазу, которую ставили в центре стола. Прилагались щипцы, передаваемые по кругу. Разговоры сопровождались треском скорлупы. Разумеется, подавались и другие яства, была и водка, и закуска к ней, и очень вкусная самодельная черносмородиновая наливка в фигурном графине, но гости, приходя, обычно провозглашали: «Мы к вам на орехи!»

Конечно, отец бывал несправедливо резок с милым, побитым жизнью Арошей: много лет его гнобили как «еврейского буржуазного националиста», потом как «безродного космополита», кто-то пустил идиотский слух, что он служил в белой армии — это он-то, с его национальностью, да еще сухорукий с детства. И попробуй докажи, что это не так. Да еще не известно, что хуже — белогвардеец или буржуазный националист. Попробуй сохрани при этом достоинство и философическое чувство юмора. И теперь, когда все было позади, он хотел только одного: чтобы его оставили в покое, не трогали, дали спокойно писать книжки.

Эта возможность, наконец-то, наступила. Он чувствовал себя на взлете и вовсе не считал себя старым и сникшим. Даже обижался, когда подчеркивали его возраст. С шутливым огорчением рассказал о том, как встретил на днях знакомую девушку — Сашеньку Ильф, хотел поддержать ее под локоток при переходе через лужу, а вместо этого она сама взяла его под руку, чтобы его поддержать!

— Представляете? — недоумевал он. — Она — меня! Неужели я выгляжу таким немощным?

Теперь у него одна за другой выходили книжки — «Жизнь впереди», «Молодые люди», «Многие годы». Что ни год, то новая. Он дарил их друзьям, и друзья от души за него радовались и поднимали за его успехи рюмки с водкой и черносмородиновой наливкой.

Книжки были о целомудренной любви и дружбе подростков. Герои были хорошие и очень хорошие, но попадались и плохие — безыдейные стиляги, в которых легко угадывались прототипы — пасынок Илюшка и его друг Валька Разумов, который часто приезжал на дачу и крутился в нашей компании. Стилягам требовались деньги на узкие брюки и коктейль-холл, и они доходили в своем ужасном поведении до того, что спекулировали пластинками «на костях», а однажды украли ценные книги из родительской библиотеки. Под конец гадкие юнцы вставали на путь исправления, чего нельзя было сказать об их прототипах.

Все острые углы в книжках были аккуратно округлены. Точно соблюдались пропорции отрицательного-положительного, типичного-нетипичного. Ни шага влево, ни шага вправо. Он хотел идти со всеми в ногу, в едином строю. О нем теперь можно было сказать словами Зощенко: «Испуганный писатель — уже не писатель».

Однажды, когда за нашим столом, как обычно, собрались гости, он принес старый довоенный журнал «30 дней» и прочитал вслух свой ранний рассказ, который был там напечатан. Рассказ назывался «Женитьба молодого Оборота». Контраст с его нынешними писаниями был ошеломляющий. Все равно как если бы сверкающий гранями, поющий хрусталь баккара поставить рядом с граненым стеклянным стаканом. Трудно было поверить, что этот дерзкий, ироничный, блистающий полнокровными образами, смелыми находками, бабелевским юмором рассказ написан тем же самым автором. Это был не просто другой писатель, это был другой человек, из другой жизни, из относительно вольных двадцатых годов, когда он работал в «Гудке» с Ильфом, Олешей, Булгаковым — он любил вспоминать о тех временах, мечтал написать книжку о своей молодости, рассказывал у нас за чаем всякие эпизоды, и в такие моменты казалось, что из нынешней скукоженой оболочки проблескивает уверенный в себе, молодой человек, красавец и ловелас. У него было когда-то множество друзей среди талантливых писателей, газетчиков, деятелей разгромленного антифашистского комитета, артистов запрещенного еврейского театра. Почти всех постигла трагическая судьба. А его случайно пронесло через все рифы и выбросило на берег живого, но с оробевшей душой.