Изменить стиль страницы

— Я удивляюсь, как приличные девушки могут слушать такие ужасы, — сказала Долли Гамильтон, подражая гримасам и тону циркового клоуна и выпуская дым из ноздрей, обращенных к потолку. — Вы хотите окончательно погубить свою reputation? — Последнее слово она произнесла со своим родным произношением и таким серьезно-шутовским тоном, что остальные не могли удержаться от смеха.

— Симонетта, — закричала Новелла с негодованием, — укажи ей дверь, пусть себе идет кататься на коньках!

Долли одним духом опорожнила чашку уже остывшего чая и вставила другую папироску в янтарный мундштук.

— Это Фонди — это такой фон для трагедии! — сказала Бьянка Перли. — Мой отец был там, когда охотился в Понтийских болотах. Повсюду рвы и лужи, бледное озеро, две городских стены, а внутри стен нищета и лихорадка…

— Свирепому пастуху было двадцать два года, — сказала Новелла, — жертве двадцать один. Звали ее Дриада ди Сарро.

— Какое странное имя!

— Она была хороша собой и смела.

— Представь себе, что после первой неудачной попытки похищения он купил себе двустволку и упражнялся в стрельбе на стволах дубов.

— Не проходило дня, чтобы он не преследовал ее своими угрозами.

— Это была какая-то присуха. Он ходил к знахарям заговаривать себя. Пил настойки из разных трав, но ничего не помогало. Кьяра только что привела его собственные слова. Он потерял всякую надежду, жизнь для него опостылела, и он задумал месть.

— Слушай, слушай!

— Однажды вечером Дриада легла спать в хижине, находившейся от Фонди на расстоянии нескольких миль, и с ней легли сестренка одиннадцати лет, двоюродный брат тринадцати и восьмидесятилетняя старуха, тетка. Выло уже поздно, когда приехал верхом ее брат и заметил у дверей чью-то тень, в которой признал пастуха. Последний выстрелил в него два раза: первая пуля никого не задела, вторая попала в собаку.

— Представь себе, что он закрутил дверь снаружи веревками, чтобы ее нельзя было открыть изнутри; а в хижине, простой плетеной хижине была одна только эта дверь, и та была не шире амбразуры башни.

— Брат поскакал прочь за родственниками, которые находились в другой хижине на расстоянии двух миль оттуда.

— Тогда пастух громко закричал своей возлюбленной: «Дриада, проснись, это я! Огонь за огонь!»

— И поджег хижину с четырех углов.

— В одну минуту все запылало.

— А пастух запел!

— Запел отчаянным голосом любовную песенку и начал прыгать вокруг пылающего костра, между тем как вдали скакала опоздавшая с помощью толпа.

— Посреди плача детей и хриплых криков старухи услышал он крик девушки, бившейся о запертую дверь, и он отвечал на него своим пением.

— Затем он пел под аккомпанемент одного только треска огня, потому что все крики и плач стихли. Четыре жертвы припали к дверям и так и остались там, пока не превратились в одну обугленную массу.

— Ах, какой ужас!

Вана, вся передернувшись, опустила лицо. Рассказчицы в возбуждении тянулись к ней, наперерыв соревнуясь в жестокости, с горящими глазами, с раскрасневшимися щеками, будто на них падал отблеск пожара; одна только Долли с сожалением смотрела на них своими насмешливыми глазами, длинными и узкими, производившими впечатление, будто смотрят в глазные щелки маски.

— На заре тела были откопаны из-под пепла и закутаны в куски ткани, после чего их понесли через болота по направлению к Фонди.

— Посредине пути им встретился пастух со своей двустволкой и потребовал, чтобы ему дали останки ее.

— Ах, я уверена, уверена, что он сразу бы узнал чутьем в куче кости своей Дриады!

— Ему в грудь направили дула карабинов.

— Тогда он бросился к лошади, которая была нагружена ужасной ношей, и успел схватиться за нее, и вскочить поверх нее, и без единого крика упал, пронзенный несколькими пулями, и испустил дух.

— Вана, Вана, как тебе это кажется?

Девушки так и дрожали перед этой картиной зверской любви, как дрожат розовые кусты при приближении урагана, и бессознательно чувствовали над собой таинственную руку, державшую в себе нити всех судеб. Каждой чудилось, что над ее нежным существом занесена грубая рука, которой нужна добыча и жертва. И они трепетали, готовые отдать себя во власть опустошительной страсти.

Вана встала с помертвевшим лицом и сказала:

— Здесь такой воздух, что можно задохнуться. Открой окно, Симонетта!

Самый сильный запах шел от веток белой сирени. Когда открыли окно, яснее стало видно весеннее небо, зеленое, как аквамарин, и усеянное розовыми хлопьями.

— Вернулись ласточки! — закричала Симонетта.

— Где? Где?

— Ты их видишь?

— Их пролетела целая стая.

Все подбежали, чувствуя, как весна трепещет в их сердцах. Они перегнулись через подоконник, задевая друг друга полями и перьями шляп.

— Я ничего не вижу.

В воздухе было влажно и томно. Чувствовалось, как пышет жаром от раскрасневшихся щек. Чувствовалось через юбку прикосновение ноги соседки.

— Новолуние! — закричала Ориетта Малиспини, как будто открыла чудо. — И с левой стороны! Удача для всех!

— Где? Где?

Тонкий серп едва можно было заметить на зеленоватом небе, такой он был тонкий, словно половина браслета.

— Вот ласточки! — закричала Симонетта. — Они опять летят. Смотрите!

Тут и у Ваны прокатилась по телу волна жизни, и она приблизилась к их свежим, здоровым телам своим худощавым телом с его костями, в которых весь костный мозг перегорел, и она была похожа на связку валежника, попавшую между цветущих ветвей миндаля.

— Я вижу их, вижу, — сказала Адимара.

— Я вижу их, — сказала Новелла.

Ласточки несли им весть из-за моря, весточку от какого-нибудь принца из далекой страны, несли новый род веселья или жажды жизни. Но для Ваны это были стрелы, вонзавшиеся в рану и сейчас же вынимаемые из нее; они вносили новое раздражение в ее муки. Для нее они прилетали не из-за моря, но из мантуанских болот, из гипсовых ломок Вольтерры, они были порождением ее лихорадки, ее отвратительного бреда. Никакая мелодия не могла бы так сильно потрясти ее, как этот мимолетный крик, из прошлого приносились события ее жизни и обрушивались над ней, как огромные лавины. Она была та же самая, что тогда в мантуанском дворце, когда она стояла, опершись головой о деревянные инкрустации, и чувствовала, как ласточки стрелами пронизывали ей виски и уносились в небо, которое принимало вергилиевскую бледность. «О, ласточка, сестра моя ласточка, как это твое сердце может так переполняться весной! Твое сердце легко, как только что раскрывшийся лист, а мое сидит в груди, как сгоревший уголь… Куда ты летишь, я туда не пойду за тобой. Помни лишь ты про меня, я ж не забуду тебя…» Ей возвращались на память слова поэта.

И как будто вместе с ласточками прилетело какое-то веяние далекой жизни; Ориетта обняла ее за талию и, прижавшись к ней своими фиалками, стала умолять ее:

— Ванина, Ванина, почему бы тебе не спеть нам песенку, пока мы еще не разошлись?

— О да, спой нам, спой!

И обступили ее со всех сторон, но она отрицательно качала головой.

— Одну только вещицу!

— Одну коротенькую-прекоротенькую!

— Тебе будет аккомпанировать Новелла.

— Почему твой брат не пришел?

— Он обещал прийти.

— Принц Альдо загордился.

— Ну, сделай милость, Ванина.

— Одну только вещь.

— Маленькую песню Шумана.

— Frühlingslied, Ванина.

— Frühlingslust, Ванина.

— Frühlingsgruss, Ванина.

— Frühlingsfahrt, Ванина.

— Frühlingsbotschaft, Ванина.

Их руки ласково тормошили ее и тащили к роялю. Все эти девичьи уста — одни, может быть, уже познавшие лобзания, другие еще нет — образовали вокруг нее своего рода литанию, повторяя ее нежное имя рядом со словами варварского наречия. Так как веселья им было не занимать стать, то литания перешла в своеобразный хор, в котором с присвистом выделялся первый слог.

— Frühlingsnacht, Ванина.

Она позволяла упрашивать себя с видом больной и жалеющей себя девочки, отчего смягчились черты ее смуглого лица. Ее вид говорил им: «Держите меня, не отпускайте меня, баюкайте меня, пока моя боль не пройдет, пока я не стану опять такой же свежей, как вы, пока я не стану на вас похожей».