Изменить стиль страницы

Василий Тихонович не спускает взгляда с парты, где сидит Верочка Капустина. Ей сейчас выпала нелегкая доля. Леня Бабин, опустив коротко остриженную крупную голову, таращит глаза на свою наставницу, добросовестно слушает.

Если б то же самое, что говорит сейчас Верочка, объяснял учитель перед классом, Бабин давно бы уже клевал носом. Но сейчас ему нельзя не слушать. Верочка говорит специально для него. Попробуй отвлечься, когда в упор наведены требовательные светлые глаза, не отвернешься, не размечтаешься — сразу же одернет: «Куда глядишь? Тебе же рассказываю». И Леня, раскрыв рот, старательно таращит глаза. Он слушает и волей-неволей что-то понимает.

— Повтори.

Бабин заворочался, пригнулся к парте, заплетающимся языком принялся объяснять. Верочка смотрит мимо него, чуть кивает в такт его словам головой, загибает палец за пальцем. Бабин косится на ее руку, на ее сжимающиеся в кулачок пальцы, рассказывает.

— Ну, вот видишь, — доносится до меня голос Верочки. — Все рассказал.

На пухлом лице Лени Бабина облегчение, словно он переполз через страшную пропасть, донельзя рад, что теперь в безопасности.

— Ты только не торопись. Когда торопишься, у тебя язык заплетается. Ну-ка, давай сначала. Я поправлять буду.

И снова голова Бабина склоняется над партой. Но в нем теперь уже заметны перемены: наклон головы выражает упрямство, на мягком широком лице появляется выражение чего-то определенного, чего-то непривычно крепкого, и даже глаза таращит при заминках иначе: в них, напряженно округлившихся, уже нет прежней бессмысленности. Он сделал какой-то успех, воспринял это как значительную победу. А Верочка, сама того не ведая, подливает масла в огонь:

— Почти на четверку ответил. Все запомнил…

И от этого в вялой, невосприимчивой к укорам совести душе Лени Бабина появилось что-то отдаленно напоминающее страсть. Он, наверное, почувствовал себя не хуже других, он, оказывается, может получать четверки! Упрямо склонена ушастая стриженая голова к парте. Какие мысли сейчас шевелятся в ней? Они, верно, не лишены честолюбия. Он, Леня Бабин, ответил почти на четверку — мало! Ответит и на «пять»! Ответит Верочке, ответит ассистенту Сереже Скворцову, ответит учителю, и весь класс станет удивляться: «Вот так Леня Бабин!» Может, его самого назначат ассистентом, ему станут отвечать такие, как Сережа Скворцов и Федя Кочкин. Морщится лоб у Лени, краснеют уши, крылья носа лоснятся от выступившего пота.

С затененного лица, загадочно поблескивая, глядят на него глаза Василия Тихоновича. Как бы мне хотелось заглянуть в глубину этих глаз!..

Стриженая тяжелая голова Лени Бабина и маленькая, с кокетливым зачесом льняных волос голова Верочки поднимаются разом. Звонок!

На лице Лени досада в той степени, в какой вообще он может выразить это чувство. Пятерка была так близка, вот-вот, казалось, ее ухватит! Быть может, первая пятерка в жизни. Леня не двигается с места, он не прочь бы сидеть за партой всю перемену. А Верочка резво вскакивает, ей уже изрядно надоело вбивать несложную премудрость в неподатливую голову своего ученика. Неуклюже поднимается и Леня — все равно дежурный выгонит из класса. Но впереди еще один такой же урок, надо только перетерпеть этот десятиминутный перерыв.

Василий Тихонович встает; теперь я вижу его лицо, удлиненное, с крепким костистым носом, с плотно сжатым тонкогубым ртом. Оно сосредоточенно, собранно, замкнуто, с тем особым непередаваемым выражением, какое бывает у человека, бережно несущего переполненную чашку, откуда нельзя выплеснуть хотя бы каплю. Мягко ступая, он прошел мимо меня.

Он остался в коридоре. Мне тоже не хочется уходить в учительскую. Кажется, удалось! Василий Тихонович, мой первый судья, удивлен. И то, что он ничего не говорит, не расточает похвал, а молчит, как молчу я, не пугает меня. Самое важное я уже знаю — он удивлен. Во мне появляется чувство, близкое к нежности к этому высокому угловато-костистому человеку.

Верочка бежит к девчатам и через минуту, встряхивая волосами, носится по коридору, играет в салки. Леня Бабин, углубленный в самого себя, вертится около нее. Он не глядит в ее сторону, он делает вид, что случайно оказывается рядом с Верочкой. Но он неуклюж, он мешает играющим, терпеливо выносит от них толчки.

Бабин не выпускает из виду Верочку. Василий Тихонович, прислонившись острыми лопатками к стене, следит за Бабиным. Я, бесцельно прохаживаясь в стороне, приглядываюсь к Василию Тихоновичу. А вокруг нас ребячий шум, возня, топот ног.

При первом же дребезжании звонка Леня Бабин решительно хватает за подол свою «учительницу» и тащит в класс. Мы с Василием Тихоновичем переглядываемся, улыбаемся и, пропуская шумный ребячий поток в дверь класса, входим вместе.

3

Уроки окончились, мы с Василием Тихоновичем остались одни в пустом классе.

Василий Тихонович деловито, скупо задает вопросы: как готовить карточки, какой объем материала можно использовать на уроке? Я отвечаю, слежу за его руками. Кисти рук у Василия Тихоновича широкие, костистые, с внешней стороны поросли темным волосом, но пальцы его гибки, беспокойны, нервны. Они сворачивают чистый лист бумаги в гармошку.

— Так, понятно…

Василий Тихонович комкает бумагу, отбрасывает в сторону, поднимается — высокий, поджарый, с острыми прямыми плечами, с длинным сухощавым лицом на тонкой кадыкастой шее. Он шагает размашистыми и в то же время мягкими шагами, несмотря на угловатость, весь напружиненный, гибкий, сильный. Почему-то сейчас мне припоминается, как этот Василий Тихонович летом играл в волейбол. В майке и трусах, с оголенными тощими руками и ногами, густо поросшими черным курчавым волосом, на горбоносом, лоснящемся от пота лице выражение ястребиной стремительности, он то выгибается, доставая длинной рукой рискованный мяч, то, узкий, вытянутый, легко возносится над землей. Те же гибкость и сила чувствуются в нем и теперь, то же мятущееся беспокойство — переплел пальцы, хрустнул ими, круто повернулся и вдруг разразился горячим, негодующим потоком слов:

— Черт возьми! Как это нужно — то, что ты делаешь! (Он впервые обратился ко мне на «ты» и не заметил этого.) Человечество захлебывается в своих знаниях. Что ни день, то новые открытия, что ни день, то больше багаж. А система учебы в своей основе почти такая же, какая была при Яне Коменском — триста лет назад. Триста лет! Тогда химия и астрономия были шарлатанством. А физика, а математика! Что это были тогда за науки! В те годы только-только появился на свет Ньютон. Не было Ломоносова, Лапласа, Эйнштейна. Не было Бальзака, Толстого, Пушкина. Если б ученик Яна Коменского увидел, сколько нужно знать заурядному ученику середины двадцатого века, то, наверное бы, не поверил, что все это можно выучить за обыкновенную человеческую жизнь. А ведь жизнь-то человека осталась прежней, господь бог не прибавил веку людям нашего времени. Мы учим самыми варварскими способами. Наш учитель вооружен так же, как учителя сто, двести лет назад, — куском мела и вот этой самой доской! — Василий Тихонович тряхнул за край стоящую в классе доску. — У рабочего появились новые станки, крестьянину помогают трактор и комбайн, а учителю — кусок мела и традиционная указка. Кино, телевидение вошли в быт, но не в школу. Плохо ли заметить эту дедовскую классную доску экраном! Нельзя разве переложить учебники на узкую пленку? Нельзя заставить мультипликаторов объяснять диффузию материалов или битву под Бородином? Так ли уж дорого обошлись бы портативные кинопроекторы на каждый класс? Да можем ли мы мечтать об этом, когда у наших школ порой не хватает денег на покупку чернил и тетрадей! Наша школа не благоустроена и в то же время дорого обходится государству. А почему? Да потому, что кустарщина всегда дорога. Государству приходится держать целые армии Иванов Кузьмичей, Акиндинов Акиндиновичей, учителей полуобразованных, нетворческих, с грехом пополам знающих свой предмет. Иваны Кузьмичи и Акиндины Акиндиновичи непроизводительно теряют время, программам приходится под них подстраиваться, то, что можно преподать в четыре года, преподается в шесть лет, то, что в восемь, преподается в десять лет!..