Изменить стиль страницы

— Себе-то мясы наростила, а чуть что: свекровушка, свекровушка… А свекровушка ворочай. Нет чтоб самой раненько подняться да позаботиться, кобыла необъезженная…

Загребая пыль жилистыми, черными от застаревшего загара ногами, старуха медленно удалялась.

Казалось бы ничего не случилось: прошла мимо, погоняя корову, незнакомая старуха, взглянула, отвернулась, пробрюзжала свою старушечью беду, а Саше от всего этого вдруг сделалось тяжело до удушья.

Вот он сидит на чужом крыльце, у чужого дома, мимо проходят чужие люди, жалуются на что-то свое… Какое дело этой старухе до того, живет на свете он, Саша Комелев, или не живет, случилось у него горе или нет… Вот крыши деревни с мшистой прозеленью по темному тесу, под каждой — люди, у всех свои радости, свои обиды… За этой деревней другие деревни, села, где-то далеко стоят города. Велик свет, всюду живут люди, и на всем свете нет никого, кто бы мог помочь Саше. Мать? Сестры? Да они сами ждут от него помощи. Велик свет, а ты один! Как хочешь, сам устраивайся.

— Долго спишь. Не по-нашему!

Саша вздрогнул.

Откинув калитку ногой, шагнул во двор Игнат в белой, просторной, еще не обмятой после глаженья рубахе, широкий, краснолицый, радостный. С жестким хрустом вдавливая сапогами песок дорожки, подошел, протянул Руку:

— Пойдем чай пить да на луга… Все углы мы с тобой сегодня облазаем.

И Саша, отвернувшись, против желания пожал твердую ладонь.

— Хочу поговорить я…

— За чаем все обсудим.

— Нет, здесь… Не буду я у вас работать. Уйду.

Игнат уставился с добродушным интересом.

— Откуда такая резвость — вчера напросился, а сегодня — уйду? Круто прыгаешь, парень.

— Я все слышал… ночью… как вы говорили… про отца…

Веки Игната с короткими, редкими остинками ресниц разом смахнули добродушие; без того крошечные зрачки сузились еще сильней — острые, твердые, серьезные, с иголочный прокол. У Саши навернулись на глаза слезы — так не хотелось отводить взгляд и так трудно выстоять против этих зрачков.

— Значит, не спал… — произнес задумчиво Игнат. — Что ж, знал бы, пригласил бы и тебя. Разговор-то мужской был. — Он положил широкую теплую ладонь на узкое плечо Саши. — Обижаться тут нечего…

Но Саша сердито отвел плечо.

— Уйдешь — силой не держу. Иди! Только запомни: первый шаг в жизни делаешь, самый первый — и уж от правды бегаешь. Поостерегись! Не получится настоящего человека. Иди, коли так. Пожалею да руками разведу, что мне остается делать?

Его не держали, ему сказали — иди. И надо бы повернуться, кинуть через плечо: «Прощайте…» Но Саша не двигался, склонив голову, уставившись в сапоги Игната.

«От правды бегаешь…» Невозможно молча уйти от таких слов. Надо возразить! А как?..

Остаться надо. Не навсегда — на время. Приглядеться, доказать, тогда уйти…

Высокий, грузный Игнат шагал размашисто, легко, вольно. День председателя колхоза большей частью проходит на ногах. Сейчас день только начинался, вся усталость еще впереди, идти пока что наслаждение. Саша «попал в ногу», и ему невольно передалась упругость председательского шага.

Перед полуднем хотя и не на шутку припекает солнце, но воздух хранит остатки утренней свежести — жара не утомительная. Ветерок слаб, но чувствуется. В тихое, как глубокие вздохи спящего, шелестящее качание еще не налившихся колосьев вплетается суетливое, вороватое шуршание — то в гуще хлебов снуют перепела. Низко над придорожной примятой травкой летают тяжелые шмели. Гудят недовольно, натужно, обрывают полет на самой сердитой ноте, впиваются в цветок по-хозяйски грубо, свирепо. Похоже — добывать себе пропитание они считают проклятием и за это вымещают свою злобу на цветах.

И гудение шмелей, и шелест задевающих друг друга колосьев, и вороватая жизнь невидимок-перепелов при быстрой ходьбе не замечаются по отдельности. Но все вместе создает ощущение налаженности жизни, какой-то добротности окружающего мира.

Если ты просто спокоен, у тебя в такие минуты родится неясная, тихая радость. Ей нет другого объяснения, как: хорошо жить на свете! — и только.

Если же душу разъедает беспокойство, то безотчетное любопытство к окружающему затушит его, вызовет покой.

Саша шагал, и с каждым шагом все легче становилось на душе, все меньше мучила обида за отца. С каждым шагом, казалось, он уходил дальше и дальше от страшного ночного разговора.

Игнат обернулся, распаренный, радостный, оживленно кивнул на высокую гору, снизу обросшую темными елями, выше — осинником, задичавшей черемухой, еще выше — курчавым кустарником. А над всем этим — плоское, лысое темя.

— Хочешь — взберемся? Оглядишь для начала колхоз сверху. Поймешь, что к чему. А там спустимся прямо на Ржавинские луга.

Гора называлась Городище. О ней ходят по деревням поверья. Когда-то (точно никто не знает, когда, все уверяют лишь — очень давно) на лесные земли села Коршунова налетели враги. Были ли то татары или разгулялась воинственная чудь — опять никому не известно. Мужики из окрестных деревень выбрали самое высокое место, обнесли его бревенчатым частоколом и встретили пришельцев камнями, смолой, горящими бревнами. Рассказывают: доходило дело и до рогатин. Враги ушли, а на том месте, где они были отбиты, построили сторожевой городок.

Теперь здесь пни, кустарники да рыжая, выгоревшая на солнце трава. От самого городка не осталось никаких следов. Гора приняла его название и его славу.

Направо с нее видно ныряющее в зелень перелесков шоссе — самая бойкая дорога в районе. Она соединяет Коршунове со станцией, она ведет к лесокомбинату, она уходит в глубь соседнего Шумаковского района. И пыльные наезженные проселки, и луговые, поросшие одуванчиками и желтыми ноготками тропинки — все они, как речки и ручейки к большой реке, изгибаясь и виляя, тянутся к ней, к дороге, уставленной столбами электролиний. Там ночью и днем не затихает грохот моторов. Идут трехтонные ЗИСы, тащат на себе бревна лесовозы, сверкая стеклом и лаком, визгливо покрикивая на нерасторопные грузовики, мчатся «победы».

Шоссе — одна из границ колхоза «Труженик».

Налево, за начинающими белеть полями ржи, за сермяжно-коричневыми парами, за крышами деревень Старое и Новое Раменье, виден лес. Среди него в темной хвое с трудом можно различить плешинку. Там тоже поля и тоже стоит деревня. Она так и называется — Большой Лес. А еще дальше за этой деревней — лесные покосы. «Сахалин» — прозваны они за свою удаленность. Среди моховых кочек, близ мочажин, поросших осокой, стоят там окопанные столбики…

И это граница колхоза…

Велики земли «Труженика». С одной стороны столбы электролиний, круглые сутки грохот машин, с другой… Были случаи, когда выпущенную на отаву корову находили в чаще, забросанную дерновиной и мхом. Ее задирал медведь и оставлял, чтобы наведаться на недельке, когда мясо будет уже «с душком».

Игнат в своей белой, трепещущей на ветру рубахе стоял, прочно вдавив в сухую траву широко расставленные толстые ноги, выставив грудь и живот, курил, а ветер срывал с его губ слова и затяжки дыма. Он не спеша объяснял Саше свое раскинувшееся хозяйство.

Выщипанные перелесочки, по полям песенные березки-одиночки, сбившиеся в тесные кучи черные ели и просторы, просторы — синие, туманные, неясные… Для них даже этот прозрачный воздух слишком густ, глаз с трудом пробивает его необъятную толщу.

Высота всегда опьяняет, бесконечность всегда тревожит, и не понять себя — хочется или покорно, тихо заплакать, или взбунтоваться, прокричать так, чтоб встряхнуть дремотный покой…

Игнат Егорович, должно быть, привык к этому. Он вдавил каблуком в землю окурок и закончил буднично:

— Вот хозяйство. Здесь и будешь работать.

9

Когда-то село Коршуново славилось как «купеческая крепость». Нынче только старики помнят пять всегильдейших фамилий — Шубиных, Ряповых, Бахваловых, Безносовых и Костюковых. Эти пять семей торговали лесом, холстами, кожей, дегтем, и каждый хозяин, разбухая мошной, следовал раз навсегда установленному порядку. Сперва выстраивал тяжелые, как одноэтажные остроги, лабазы, потом — двухэтажный кирпичный особняк, украшенный по фасаду подслеповатыми оконцами, каменными кренделями и завитушками во вкусе хозяина, и, наконец, приносил благодарность богу. Но и тут хозяин оставался самим собой. «Молиться? Где? В церкви, что Митька Ряпов построил? Аль мы, Бахваловы, рылом не вышли? Аль мы богом обижены? Свою заворотим почище Митькиной!» Вот потому-то в небольшом селе Коршунове имелась одна приходская школа и пять церквей.