Изменить стиль страницы

— Труд есть труд, выгребание навоза из скотного двора ни больше ни меньше как грязная работа. Опоэтизировать это?.. Бросьте убаюкивать себя красивыми словами. Научить лепить торфоперегнойные горшочки или сажать картошку легче, чем привить культуру, широту взглядов, любовь к природе.

— Я тоже хочу, чтоб мой ученик обладал широтой взглядов, культурой и всем прочим, что обычно высказывается в общих, звонких, внешне благородных фразах. Хочу, поверьте, не меньше вас. Но между мной и вами, Валентина Павловна, есть существенная разница. Вам не приходится задумываться над тем, как это сделать. Я же постоянно только об этом и думаю: как, какими приемами?

— И вы считаете, что таким приемом может быть копка картошки?

— Я в этом уверен.

— Тогда заранее могу сказать, что вы будете выпускать в жизнь духовно ограниченных людей. Вы хотите, чтоб человек с ранних лет рос в атмосфере практицизма. Может, вы считаете, что для машинного века нужны не живые люди, а просто дополнения к машинам? Тогда я пасую, тогда возражений с моей стороны нет!

Мы вошли в село. Василий Тихонович жил на этом конце. Он остановился, и я услышал в его голосе то знакомое, холодное, горбылевское раздражение, какое обычно прорывалось в нем, когда он говорил о Степане Артемовиче или о тупой ограниченности какого-нибудь учителя.

— Валентина Павловна! — покачиваясь с носков на пятки, глубоко засунув руки в карманы, произнес он, отчеканивая каждый слог. — Простите за откровенность, но трудно спорить с несведущим человеком.

— Вы хотите сказать, невежественным, — храбро поправила Валентина Павловна.

Я же невольно поморщился, предчувствуя ссору.

— Вот именно, — хладнокровно подтвердил Василий Тихонович. — Астроном не докажет верующей старухе, что среди небесных тел нет места для господа бога. Я тоже бессилен раскрыть перед вами, что копка картошки или что-то в этом духе при определенных обстоятельствах не отнимет у детей детства, а обогатит его. Считайте, что спасовал перед вами. Ваш добрый знакомый Андрей Васильевич понял меня, согласился со мной. Буду рад, если он вам сумеет объяснить на досуге. До свидания. Мне сюда.

Он кивнул головой Валентине Павловне, повернулся ко мне.

— Мы с тобой завтра обсудим поподробнее то дело, о котором говорили. Всего!

Размашистым шагом он двинулся прочь.

— Похоже, что я получила пощечину, — произнесла Валентина Павловна. — А вы на его стороне?

— Да, на его.

— Что ж, вы, помнится, когда-то были даже на стороне Степана Артемовича.

— Был. Теперь, как Белинский, могу сказать: «Кланяюсь вашему философскому колпаку и иду дальше».

— Буду надеяться, что вы не остановитесь и на Горбылеве, тоже раскланяетесь с ним в свое время.

— Валентина Павловна, вы спорили, руководствуясь только своим наитием. Почему ваше наитие должно быть ближе к истине, чем убеждения Василия Тихоновича?

— Знаете что, не будем совсем спорить! — Легкая рука Валентины Павловны просунулась под мою руку, с приблизившегося лица, на котором темнота сгладила черты, по-прежнему возбужденно и доверчиво блестели глаза. — Андрей Васильевич! Я давно ждала этой встречи с вами, не хочу отравлять ее спором. Хорошо, я признаю, что не права, я даже ради вас была бы готова принести свои извинения этому фанатику модной идеи, если б он не сбежал. Идемте к нам…

— Как?.. С ружьем, с лыжами?..

— Разве ружье и лыжи помешают?

— Ладно, идемте, но только одно условие…

— Не спорить! Согласна. Я уже вам сказала…

— Нет, покормить меня. Я не ел с утра и сейчас готов съесть живьем волка.

— О, и на это условие согласна, — рассмеялась Валентина Павловна. — Идемте…

Придерживая одной рукой лыжи на плече, другой стараясь не отпустить невесомо легкую руку Валентины Павловны, я покорно зашагал рядом с ней.

Спор, так неожиданно случившийся на моих глазах, открыл мне, что эта женщина, которая идет сейчас бок о бок со мной, очень далека от того, чем я живу. Случайно она помогла мне иначе взглянуть на Степана Артемовича, случайно передала мне в руки рукопись Ткаченко. Я понимаю Василия Тихоновича. Легкомысленны и наивны возражения Валентины Павловны. Если б их произнес другой человек, я бы к нему проникся снисходительным презрением. Но ее не могу осудить. Я рад, что ее встретил, рад, что иду с ней рядом, что буду разговаривать, видеть ее. Ощущаю сейчас на своей руке ее руку. Легкая, воздушная рука, но ее нести труднее, чем тяжелые лыжи, локоть просто немеет от напряжения.

11

Скинув ватник, с пылающим после мороза, после колючего ветра лицом, в вылинявшем, заштопанном на локтях свитере, размякший от комнатного тепла, от еды, от горячего чая, я сидел за столом.

На меня завистливо глядел Ващенков, расспрашивал:

— За Дворцовскую поскотину ходили?.. Как, до Гумнищенских полей дошли? Так ведь это добрых пятнадцать километров отсюда через поскотину-то. Без дорог, целиной, лесами! Здорово! Это, я понимаю, отдых! А я вот не умею отдыхать. Сегодня воскресенье, дел вроде никаких, отказался на совещание в МТС идти, а как отдохнул?.. Посидел дома, полистал книги, а потом… Потом все-таки от нечего делать потащился в райком, разбирал в одиночестве ненужные бумаги. Вот уж четырнадцать лет в лесных районах работаю, а ружья в руки не брал…

На столе блестела чайная посуда, углы комнаты залиты лимонным полумраком, сияет желтый абажур над головой, со всех сторон обступают толстые корешки книг.

Ващенков явно доволен моим приходом. Ему, должно быть, нравится мое одичавшее после целого дня шатаний по зимнему лесу обличье, нравится пылающий цвет моего лица, мои натруженные лыжными палками руки, которые сейчас, налитые тяжестью, неподвижно покоятся на скатерти. Его глубоко упрятанные под лоб глаза доброжелательны и улыбчивы. А я почему-то смущаюсь перед ним, нет, не за свой вид, не за цвет лица — меня смущает его взгляд, его доброжелательность.

Я давно не видел Валентины Павловны (дорогой в темноте не мог разглядеть). Она не то чтобы изменилась, она вообще всякий раз для меня новая, всякий раз не та, что была прежде, — лучше. И сейчас, скинув свою шубу, оставшись в темно-синем свитере — не таком, какой на мне, застиранном, обвисшем, а новеньком, плотно обтягивающем довольно полные плечи, небольшие груди, талию, — она кажется мне моложе, чем была в последнюю нашу встречу. Может быть, потому, что тогда я видел ее вскоре после смерти дочери. На меня она старается не глядеть, деловито хозяйничает за столом, но за опущенными веками, за ресницами таится беспокойство.

Ноющие мускулы, ломота в плечах, блаженное тепло, разливающееся по всему телу, смущающий своей доброжелательностью взгляд хозяина и беспокойство Валентины Павловны, волнующее меня, — все это выливается в необычайное ощущение полноты жизни.

Суетился, досадовал, утомлялся, давал себя разъедать волнениям и не понимал, что в моей власти отбросить все это в сторону. Стоило только вырваться в лес — какая там суета, какие там волнения! — снежные рожи на еловых лапах, согнутые стволы березок, закуржавевшие кусты…

Красив лес в снегу! Обмыл душу, устал, и как устал!.. Руки и ноги сейчас словно свинцовые. И прямо из лесу, из его первобытности попасть сюда, в этот мир, где чинно стоят книги на полках, уютно звенит чайная посуда, льется яркий свет на чистую скатерть, рядом красивая женщина, втайне, кажется, взволнованная моим присутствием, женщина, о встрече с которой я мечтал. И даже то, что рядом ее муж, придает особую остроту. Полна жизнь, ничего больше не надо. Ничего! Мне теперь даже неловко от счастья.

Я сижу не двигаясь (и неподвижность — наслаждение!). Я молчу. Я так погружен в себя, что пропускаю мимо ушей разговор. Рокочет баском Ващенков, в него ручейком вливается голос Валентины Павловны. От моей охоты они переходят к тому, что надо уметь отдыхать, от отдыха к беспорядочности работы, которая без нужды загружена бесполезной возней, от этой возни к Клешневу, редактору районной газеты, у которого сейчас работает Валентина Павловна.