Словно прозвучал гонг, схватка тут же прекратилась. Данай свалился замертво. Оглушенный и ошарашенный собственным спасением, я крутил в руках его орудие: более поздней выделки, чем модель Эрития, он рельефно представлял предшествующую катавасию в том же самом зале. К тому же, будто изобразила этот день сама Каликса, пока обезумевшая от горя Андромеда любовно баюкала голову своего покойного непоседы, я заметил, что прообразом омываемой ее слезами раны, инталией метившей его висок, служило изображение на чаше его будущего погубителя. Теперь она, моя женушка, стояла с безумным взором и, причитая, выплакивала скорбь за всех: помимо Кассиопеи и Даная убиты были все до единого серифиане и, отнюдь не единственным из всех стражников, Галантий, которого Кефею выпало удовольствие сначала отправить к праотцам, а потом оскопить. Еще теплая плоть сплошь и рядом перемежалась давным-давно застывшей. Получивший легкое ранение Кефей рыдал у тела Кассиопеи; какой-то стражник похлопал меня по плечу и почтительно передал себя в мое подчинение вместе с оставшимися в живых коллегами: угодно ли мне, чтобы Кефей и Андромеда были убиты на месте, или я предпочту приберечь их для пыток?

Прежде чем я успел ответить, что спущу со стражников шкуру, если они не будут впредь подчиняться своему старому царю, Кефей взмолился ко мне пощадить жизнь дочери, не признавая при этом, что кто-либо из эфиопов способен покуситься на его собственную, которая уже летела в сторону Гадеса вслед за тенью его черной королевы. Подхватив кинжал Афины (отлетевший в кутерьме в его сторону, как его кубок в мою), он по самую рукоятку вонзил его себе в сердце, брызнула кровь, закатились глаза, и он умер так же, как и жил, - у ног Кассиопеи. Андромеда возопила, оборотясь от своего погибшего полюбовника к мертвому отцу, и даже окропила слезами волосы своей жестокосердной матери, корень и кокон всех наших злоключений. Затем она все еще по-царски надо всем восстала, оборотясь от отбросившей все страхи цыплячьей фигуры Финея ко мне и призывая меня ее убить, как я уже убил все, что было ей дорого.

- Мне жаль твоих, - сказал я. - И Даная.

Но ей не нужны были мои оправдания: как я отлично знал, заявила она, она ничуть не любила моего молоденького братишку, а лишь утешалась с ним; любила она меня - Персея-человека, а не златокожего героя или полубога, - и была мне супругою, доколе я по недостатку в глубине сердца взаимности не убил как супружество, так и любовь. "Ты никогда не любил меня, - обвиняла она, - ну разве что как легендарный герой может любить простых смертных".

- Она говорит совсем как ты.

Еще пару страничек? От ее слов моя душа содрогнулась; факт, однако, оставался фактом - моим фактом, который я впервые уловил каменной ушной раковиной, предсердием святилища Каликсы, - я был, и никуда от этого не деться, хоть это и сулит больше бед, чем побед, одним из Зевсидов, треклятым легендарным героем.

- Ты свободна, Андромеда, - сказал я ей.

Никаких благодарностей.

- Я была свободна всегда! - закричала она. - Несмотря на тебя! Свободна даже на утесе! - Я не мог оставаться с ней, пусть же так оно и будет. Протыкаемая или потакаемая, заявила она, она сыта мною по горло; если останется в живых, то в Иоппе, забрав из Аргоса наших младшеньких…

Противный средний Персей, глыбой застывший между юным истребителем и мужем, сподобившимся новой Медузы, глумливо прервал ее: "И найдешь другого Финея?" - его последние слова, ибо я без лишних слов казнил его на веки вечные, услышав, что их говорю. Посему я не стал утруждать себя оправданиями, когда Андромеда преисполнилась по этому поводу глубочайшего возмущения. Во-первых, бушевала она, ее дядюшка был добрым и тактичным малым, конечно же не героем, но во многих отношениях мне не чета; во-вторых, не стоит ли мне напомнить, что я отнюдь не являюсь единственным з.-к. героем в списке: вне всякого сомнения, захоти только - и она могла бы найти себе другого, еще золотое; но (в-третьих - и как по-царски сверкнули у нее на лице материнские глаза!) последнее, что только может прийти ей в голову, - это подчиниться другому мужчине, будь то герой или пигмей: нет, она не Кассиопея, все, чего она хочет от оставшихся ей лет, - как можно лучше обустроить собственную жизнь. Чего, в отличие от нее, жаждал я, так это, она бы сказала, почитания обожания, а не взаимной человеческой близости; ну что ж, будем надеяться, что я отыщу себе нужное: взморье наводнено косяками юных девиц, жаждущих подцепить преуспевшего немолодого мужчину… "Вроде твоей подружки в капюшоне, - с горечью заключила она, указывая на дверь у меня за спиной. - Поступай, будь любезен, как тебе нравится; мне больше нет дела; только оставь меня одну".

Вплоть до этого последнего повеления она вполне владела собой, сломило ее это "одну"; она пылко обхватила руками шею Финея и оросила его плечо рассолом горючих слез. Потекли слезы и у меня, отнюдь не крокодиловы, никакого очковтирательства. Я вытащил у Кефея из-за пазухи свой кинжал, прикидывая, кого из нас убить. Неподвижная, точь-в-точь ее изображение на стенах Хеммиса, но проплывающая сквозь потоки моих слез, совсем как при первом моем подводном на нее взгляде, сразу за порогом стояла кроткая Медуза. Добрую половину моего четырехкамерного сердца затопило: один желудочек, чего доброго, навсегда останется в память о моем вышедшем мне боком браке и запоздалом возмужании на холостом ходу, словно стульчик почившего дитяти; одно из предсердий, все еще сохранившее свободу, в нерешительности колебалось на грани выбора. Если бы только она поманила, призвала, избавила меня от сомнений, протянула руку! Но, конечно же, никогда она этого не сделает, никогда. С замиранием сердца я, оцепенев, застыл в нерешительности, словно она была всего-навсего гибельной старой, а не парадоксально драгоценной новой, пересмотренной Медузой. И тогда (с этим последним - в скобках, через плечо - взглядом на Андромеду и мою наивную грезу об омоложении: с муками умершая некогда любимая, счастливого тебе пути. Прощай! Прощай!) я отбросил ведовской кинжал, переступил порог, зажмурился, принимая ее со всеми сложносоставно-предопределенными обязательствами, - жестокий выбор! нежная плоть! - откинул посреди поцелуя ее пресловутый капюшон, открыл глаза.

- Теперь мы можем поговорить?

Сердце мое, - всю ночь.

- Ночь наполовину прошла.

Так было и с моей жизнью. Т. е.:

- Хорошо. У нас еще полночи.

И то же на следующую ночь, и на следующую, и на следующую, пока не выгорят даже сами наши звезды. И половину каждой из них я буду разворачивать свой рассказ, пока он не станет нашим, и половину каждой из них мы будем разговаривать друг с другом. Столь многое нужно сказать.

- Но многое в словах не нуждается.

А половина вечности - тоже вечность. Как ты полагаешь, сколько мы уже пробыли здесь, наверху, любовь моя? Три ночи? Три тысячи лет? Почему ты думаешь…

- Все вопросы задаешь ты. Давай лучше по очереди. У меня их семь.

И у меня. Один…

- Еще не первый. Мне нравится наша история и то, как она рассказана, но мне непонятны один или два момента. Например, аллитерации.

Тут уж ничего не попишешь, я же торчу на буквах, буквально задвинут на письменах. Взгляни на II-F-2 - мои каракули в Сахаре, или на эпистолы "Персеиды", отправленные между II-A и -В…

- Баста. Один?

Мы не одни. Кто здесь еще?

- Все, кто был по существу. Тут тоже ничего не попишешь. Видишь ли, мои глаза… по условию Афины… каждого, на кого я бросила взгляд в твоем последнем предложении, я осудила превратиться в звезды - кроме каменного Финея, который вновь обрел плоть и кровь. Не спрашивай почему.

Думаю, что знаю, и благодарю.

- Выше всех Кефей, он, разговаривая сам с собой, вознесся первым. С ним Кассиопея, я расположила ее чуть ниже…

Зрелище что надо. Впрочем, тебе не обязательно было включать сюда моих бывших тестя и тещу, но мне и в самом деле был симпатичен старый Кефей. Интересно, не повторяет ли он все свой монолог.