Вдруг раздался выстрел, и я почувствовал, как мне обожгло икру левой ноги. Я рухнул посреди тротуара.

Открывший огонь Дюран-Дюран подошел ко мне с дымящимся пистолетом в руке. За ним бежали охранники.

— Мой первейший долг — смотреть за тем, чтобы из музея не пропадали произведения искусства.

Меня уложили на носилки.

— Отнесите его в мастерскую к реставраторам, а у входа на последний этаж повесьте табличку: «Временно закрыто по причине реставрационных работ».

Целую неделю я провалялся в медпункте музея, который и днем и ночью охраняли вооруженные ружьями люди, всегда готовые вколоть мне дозу снотворного.

Дюран-Дюран посещал меня три раза в день для того, чтобы попрекнуть в том, что мои шрамы плохо затягиваются, а простреленная нога не заживает слишком быстро.

Врач, работавший в медпункте, конечно же, заметил странные нагноения на моих рубцах. Внимательно осмотрев меня, он заметил другие тревожные симптомы: имплантанты из коллагена смещались, детали жесткости опускались, жидкости, которые служили набуханию той или иной части организма, распределялись хаотически под моей кожей, а там, где доктор Фише сваривал протезы, появились отеки.

— Я дам вам антибиотики, которые слегка пригасят воспаления, — сказал он.

Я принял его рекомендации и лекарства, но сам понимал, что происходит нечто более серьезное, чем предполагал врач: тело Адама бис постепенно разлагается.

Когда Дюран-Дюран увидел, что я могу шагать, он собрал персонал и объявил:

— Мы завтра снова открываем большой зал музея. Сообщите об этом журналистам и снимите табличку о закрытии зала.

— Да уж пора, господин хранитель музея, а то люди начинают требовать компенсацию за приобретенные билеты.

Я присел на своей кровати и знаком попросил хранителя музея подойти ко мне.

— Не тратьтесь на рекламу. Адам бис больше не выйдет на подиум, господин Дюран-Дюран.

— Это почему же?

— А потому, что я хочу вернуться к своей жене, которая беременна от меня. У вас есть дети, господин Дюран-Дюран?

— Не пытайтесь заморочить мне голову. Мне даже нечего обсуждать с вами. Вы принадлежите Национальному музею. И будете завтра стоять на своем постаменте в установленное расписанием время. А если попытаетесь вновь устроить какую-то выходку, охрана будет стрелять.

— Отлично. На ваш риск и совесть.

На следующее утро я сидел, маскируя тальком гнойные выделения, испещрившие мое тело, когда послышались шаги моих палачей. К подиуму я шел под эскортом: так приговоренный к смерти направляется к стене, возле которой его собираются расстрелять — в мрачной гнетущей тишине в окружении охранников, которые держат оружие на взводе, короче, для полной картины не хватало только дроби барабана.

Я занял свое рабочее место, а четверо стражей разошлись по углам зала, перекрывая мне пути к отступлению.

Музей открыли, и как только я дождался наплыва посетителей, сделал, как было задумано, под себя…

Прежде чем это увидели, это почувствовали. Одуряющая вонь накрыла посетителей. Застыв от изумления, не веря своим ноздрям, они поначалу с негодованием оглядывались вокруг, пытаясь найти в своем соседе виновника смрадных запахов, кажущихся столь близкими и сильными. Какая-то мать закатила оплеуху своему сынку: невинная жертва от несправедливости зашлась в реве. Со всех сторон послышался негодующий гомон. Все с подозрением принялись изучать пол, самые честные подняли ноги, чтобы проверить подошвы, самые испуганные подносили, принюхиваясь, руки ко рту. Неожиданно одну из женщин стошнило, ее примеру последовало еще несколько дам. Едва начатые бутерброды падали на пол, добавляя более сдержанные амбре к ударявшей в нос вонище, исходившей от меня. Тем временем мое дерьмо триумфально распространяло вонючее, дурманящее, тошнотворное, поразительное, царское зловоние. Меня самого стошнило бы, если бы я не был источником этой заразы, но, как всякий автор, я снисходительно относился к своему творению.

Наконец самая бдительная девочка воскликнула, указав на меня пальцем:

— Это он!

Толпа в ужасе отшатнулась, тотчас же образовав вокруг меня свободный круг. Самые нетерпеливые, толкаясь, пробирались к выходу. Одна из посетительниц орала, захлебываясь праведным гневом:

— Что за безобразие! За такие цены, которые вы дерете, могли бы и почистить!

Она набросилась на стоявших у дверей охранников, которые старательно прикрывали лица носовыми платками. К ним подтянулись и другие негодующие посетители, обрадованные, что наконец найдены и виновник, и ответственные лица.

Сбитые с толку служители музея сразу не поняли, кто стал причиной народного бунта. Толпа бушевала все сильнее. Обо мне, казалось, все забыли. Может, сейчас самое время смыться?

Тут загремел голос Дюран-Дюрана:

— Что это за гам? Господа, что вы торчите на месте? Давайте, быстренько вытрите статую Зевса-Питера-Ламы.

Публика стала понемногу успокаиваться, а охранники с отвращением на лице подошли ко мне. Я смекнул, какой финал должно получить представление: опустившись на свои экскременты, я со смехом вымазался с ног до головы.

— Нейтрализуйте его и очистите от посетителей этаж, — гаркнул Дюран-Дюран.

Вскоре я почувствовал укол и погрузился в сладостный сон.

30

Первое, что я увидел при пробуждении, была физиономия Дюран-Дюрана, сидевшего на краю моей кровати. Нахмурив брови, он покачивал в нетерпении ногой, а его пальцы нервно бегали, словно по пианино, по одному из моих протезов. Пока он изучал меня, словно перед ним лежал сложный и запутанный документ, который только что принесли из канцелярии, его секретарша, мадемуазель Крюше, настоящая симфония роз под светлым перманентом, с темным, подрумяненным солнышком личиком, застыла, с карандашом и блокнотом в руке, в ожидании очередной гениальной мысли своего начальника.

Приподнявшись, я уселся, словно на троне, среди подушек и щелкнул языком, привлекая внимание хранителя музея.

— Запомните, я больше не встану с этой кровати. С сегодняшнего дня я объявляю забастовку.

— Вы не имеете права бастовать!

— Все имеют право на забастовку. Даже вы.

— Но только не предметы.

— А я вовсе не предмет.

— Предметы искусства не имеют права бастовать, если вам так больше нравится, — выдавил он снисходительную улыбку.

Вытащив из внутреннего кармана газету, он развернул ее и сунул мне под нос.

— Что это еще за история с судебным процессом?

Быстро пробежав статью, я с радостью узнал, что Фиона подала в суд, что ее иск принят и что целый ряд газет с удовольствием разнесли эту новость. Среди прочих упоминался и громогласный мэтр Кальвино, с негодованием обличавший виновников гуманитарной катастрофы.

— Я хочу жить со своей женой. У нее скоро будет ребенок. Я уже объяснял вам.

— Никогда еще не слышал более абсурдной истории. Вы слыхали нечто подобное, мадемуазель Крюше?

Мадемуазель Крюше, безусловно соглашающаяся со всем, что изрекает ее босс, в ответ лишь нахмурила брови, что повлекло за собой падение ее очков цвета семги в форме бабочки. Я скрестил на груди руки — ну, или то, что должно быть на их месте.

— Думайте, как вам вздумается, господин Дюран-Дюран, но больше эксгибиционизмом я заниматься не буду.

— Я донесу на вас в полицию.

— И что потом?

— Вас арестуют.

— Ну и?

— И бросят в тюрьму.

— Отлично, давайте, приступайте немедля. Именно этого я и добиваюсь. Раз вы меня обвиняете, значит, я человек. Если меня швыряют за решетку, значит, я человек. Если меня признают виновным, значит, я человек. Давайте. Доносите. Заявляйте. Вызывайте. Бросайте.

Музейное начальство почесало затылок, а Мадемуазель Крюше, из чувства иерархической солидарности, принялась грызть свой карандаш цвета фуксии.

— У меня репутация чиновника с огромным чувством ответственности. Вы строите мне козни, покушаясь на мой профессионализм.

— Послушайте, господин Дюран-Дюран, давайте посмотрим на вещи через вашу призму. Ведь случается такое, что холст повреждается или лак трескается, разве нет?