Однажды комендант города, гофмаршал фон Фалькенберг, послал Петра в сгоревший храм святого Георгия, где будто бы, с тех пор как там перестали отправлять богослужения, собирается какая-то подозрительная шайка. Храм стоял без крыши, главный неф его почернел от огня, и пахло в нем остывшим дымом. Тем не менее Петр, войдя, нашел здесь целую толпу, внимавшую проповеднику тщедушного телосложения; он стоял на каменном цоколе, прежде подпиравшем кафедру, ныне исчезнувшую. Проповедник имел вид священнослужителя и говорил свободно и плавно, как пастор, но это был не пастор, а штабной писарь, беглый брат премонстрант Медард. Он вещал:
— Единственное связующее звено между этим миром, который мы воспринимаем нашими пятью несовершенными чувствами, и Великой Пустотой Бесконечности, где нет Бога, — это звено и есть принцип Правды.
— Принцип Правды, — хором повторили слушатели.
— И кто скажет «Правда», скажет одновременно «Разум и Справедливость», — продолжал Медард. — Разум и справедливость…
— Суть правды малые и правды великие, правды ничтожные и правды безмерные и всемирные. Правда, что у этого храма нет крыши, ничтожна в сравнении с той Правдой из правд, за которую отдал жизнь святой Янек Кукань из Кукани, а именно, что «Все едино есть». Однако даже эта маленькая правда, будучи правдой, включена в необъятную мозаику действительности, которую я называю Всемирным Порядком, и мы чтим ее и признаем, невзирая на малое ее значение, так же как чтим и признаем высокие правды, как, например, ту, что Земля — шар, а Солнце неподвижно. Сказав: «У здорового человека два глаза», ты тем воздал хвалу Всемирному Порядку, ибо произнес правду, истинность коей может проверить любой; в то время как утверждение, будто тот, кто последует за Сыном, достигнет вечной жизни, опирается только на веру, а посему и неправдиво. Давайте же освежим сердца свои произнесением таких чистых, бесспорных и радостных правд, как та, что зимой холодно.
— Зимой холодно, — повторили верующие.
— Вода мокрая, — сказал Медард.
— Вода мокрая, — с энтузиазмом подхватил хор.
— Огонь жжет, — Медард.
— Огонь жжет, — хор.
— Теленок родится от коровы, — гнул свое Медард и, поддерживаемый хором, пошел изрекать дальнейшие правды:
— Ель — хвойное дерево… Вальдштейн лишен командования на Регенсбургском сейме… Брошенный камень падает на землю… Вино — напиток…
— Вино — напиток!
— Каждую из этих и подобных им правд следует уважать и отстаивать, — повел дальше речь Медард, — и тот, кто нарушит ее, утверждая, будто теленок родится от быка, ель — цветок, Вальдштейн — до сих пор генералиссимус императорских войск, брошенный камень возносится к небу, а вино — кровь, совершит преступление лжи и подлежит смерти.
— Подлежит смерти, — согласились верующие.
— Этого требует Разум, и се есть подлинная Справедливость!
— Подлинная Справедливость! — возликовал хор.
Тут Петр, вспыхнув гневным румянцем при виде такого осквернения чистого имени своего отца и собственных своих идей перед сборищем, как ему виделось, слабоумных идиотов, вышел из-за колонны, за которой укрылся, чтобы слышать все, оставаясь незамеченным, и взгремел так грубо и громко, как не гремливал никогда в жизни:
— Прекратите этот идиотизм!
Медард так и замер на своем цоколе; протекла минута испуганной тишины, подчеркнутой одиночным выстрелом одной из осадных пушек; но вот он воздел обе руки к тучам, нависшим над почернелыми стенами разбитого храма, и воскликнул:
— Это он! Учитель Кукан явился нам! Все на колени!
С глухим стуком все разом выполнили команду Медарда.
— Шуты гороховые! Скоморохи! — в отчаянии кричал Петр.
— Учитель немилостив к нам, недостойным! — взрыдал Медард. — Учитель гневается!
— Учитель гневается! — всхлипнули коленопреклоненные.
— Все — марш на стены, работать! — крикнул Петр. — Там-то и найдете настоящую правду, бездельники! Возить камни, боеприпасы! Да поживей, чтоб я вас больше не видел, засранцы!
— Учитель гневается! — скулили верующие, ринувшись к выходу. — Учитель в гневе!
— Вы на службе в военной администрации Магдебурга, находящегося в смертельной опасности, — обратился Петр к Медарду, когда все овечки выбежали. — Теперь не время для подобных забав. Если я еще раз застану вас за таким чародейством, прикажу вас повесить!
Во взгляде, с каким Медард принял эту угрозу, Петр прочитал ненависть; такой же взгляд этого человека со страшно расстроенной душой ему придется еще очень часто встречать в ближайшем будущем.
— Я готов умереть, — ответил Петру Медард. — Тогда у нашего учения будут два мученика, а это можно лишь приветствовать. Вы основали это учение, Учитель, и я охотно последую примеру вашего отца и отдам за него жизнь.
Императорские войска, осадившие Магдебург, получали все новые и новые подкрепления; тихий край, тянущийся вдоль обоих берегов Эльбы, край добрый и честный, как рука хозяина, взвешивающего на ладони горстку зерна, с каждым днем все больше покрывался темными геометрическими фигурами марширующих в строю полков. Из Эрфурта прискакали кавалерийские части лигистов, генерал Паппенхайм подтянул из арсенала в Вольфенбюттеле все современные осадные машины, гигантские сверла, дальнобойные орудия и убийственные мортиры; едва добравшись до места, все они залаяли оглушающим ревом. Теперь пальба шла ночью и днем, сливаясь в неумолчный грохот и гул, от которого будто в страхе дрожали все дома в городе; костры осаждающих соединились в единое пылающее кольцо. И в то время как канонада все усиливалась, гофмаршал фон Фалькенберг издал приказ по магдебургскому гарнизону — экономить снаряды, чтобы не оставить город без боеприпасов прежде, чем подойдет шведский сикурс.
Шведский сикурс, шведская помощь, спасительное подкрепление — вот что носилось из уст в уста, вот в чем была последняя надежда несчастных горожан. Верили, надеялись, убеждали друг друга, что шведский король не может допустить, чтобы город — и какой город! — единственный во всей Германии, выказавший ему полную лояльность, пал жертвой императорских войск; король подоспеет вовремя и с триумфом обратит в бегство армию гнусных папистов. С башни святого Иоанна городской глашатай с рассвета и до ночи озирал горизонт — не видать ли железных шведских полков, спешащих к Магдебургу; но единственное, что дано было ему видеть, так это все новые и новые отряды неприятеля. Пасторы в церквах неустанно твердили, что Густав Адольф приближается скорыми маршами, но проходил день за днем, неделя за неделей, а короля Густава все нет как нет.
Тем временем неприятель взял с бою укрепленные предместья Краков и Престер, занял Краковский вал и острова, омываемые так называемой Малой Эльбой и Большой Эльбой, оказавшись таким образом в непосредственной близости к магдебургскому собору. В ответ на эти продвижения неприятеля фон Фалькенберг приказал поджечь северное предместье Нойштадт и южное — Зюденборг, чтобы, как он сказал, не отдать их противнику. Несчастные, изгнанные из своих домов, хлынули во внутренний город, опоясанный стенами, но не нашли там убежища — горожане не желали впускать в свои жилища «эту предместскую чернь». «Лучше смерть! — заявила одна состоятельная вдова, чей муж пал при обороне города. — Для того ли мой Фриц отдал жизнь, чтобы мне, его супруге, бедовать под одной крышей с какими-то пришлыми оборванцами?!» Когда же городские власти заставили ее выделить часть своего дома, что по улице Пекарей, она, укрывшись в погребе, где хранились бочки с порохом, взорвала себя и двух своих детей, чем создала опасный, драматический и тем самым притягательный прецедент.
Поступок вдовы возбудил восхищение и зависть. Губить себя и свое имущество, поджигая бочки с порохом, сделалось изысканной модой, ее последним криком, как говорят французы. Магдебургский бургомистр Ратценхофер, образцовый патриот города, был вынужден издать воззвание, обращаясь к совести, разуму и чувствам магдебуржцев и увещевая их прекратить безумие и, если у кого есть в личной собственности порох, — отдать его лучше для целей обороны.