Изменить стиль страницы

— Да уж, — отозвался Петр, — мир куда как изумился бы, узнав, что герцог Альбрехт Вальдштейн сидит в кутузке.

Герцог поднялся, сел на нарах.

— На этих треклятых досках невозможно лежать, — сказал он. — Действительно, мир удивился бы, увидев меня здесь, да я и сам этому дивлюсь, ибо как раз сейчас звезды расположены так благоприятно для меня, как давно не было. Ошибки быть не может — Кеплер и Сени оба получили один и тот же результат. Сени, возможно, и проявляет иной раз склонность к шарлатанству, но Кеплер, сударь, Кеплер — сама солидность. Я ничего не понимаю и только с любопытством жду, что воспоследует. Впрочем, я совершенно спокоен. Звезды видят дальше, чем может проникнуть наш взор. Мы связаны сложно переплетенными цепями и способны видеть лишь отдельные звенья. Я был уверен в выигрыше — и вот сижу в этой дыре, и меня кусают клопы. Стало быть, мой выигрыш состоит в том, чтобы меня арестовали. Только будущее покажет, какую это принесет мне выгоду.

— Вижу, — сказал Петр, — что даже в своем иррационализме, управляемом звездами, вы пользуетесь нормальными дедуктивными силлогизмами. И я очень хорошо понимаю ваш метод, ибо он весьма прост. В детстве я хаживал с матушкой в лес по грибы. Она руководилась теми же иррациональными методами, какие применяете и вы при завоевании мира: она всегда шла за голосом пташки, которая — по крайней мере, так утверждала матушка — звала ее: «Подь, подь!» — и приводила в такие места, куда разумный грибник и не заглянул бы. Нет нужды добавлять, что если другие подчас уходили из леса с пустыми руками, матушка приносила домой полную корзину грибов, чем отлично разнообразила наше скудное меню. С тех пор я видеть не могу грибы.

— Если вы думаете разгневать меня своими грибными примерами, то ошибаетесь. Напротив. Было бы под рукой вино — увы, его нет, — я охотно выпил бы за здоровье вашей матушки с ее инстинктами.

— Матушки моей уже нет в живых, — молвил Петр. — Она умерла много лет назад, приготовив на ужин грибы, среди которых оказался мухомор.

— Ужин она приготовила для себя одной? — поинтересовался герцог. — Вы с нею не откушали?

— В то время я был пажом при императорском дворце в Праге.

— Жаль. Негодяям всегда везет. Но пустой болтовней мы отвлекаемся от интересной темы, обсуждением которой начали коротать долгую ночь, ожидающую нас по вашей милости. Вам, при вашем непристойно-животном здоровье, быть может, удастся уснуть даже в этой промозглой камере, в одежде, которая еще не высохла, и даже несмотря на то, что единственное ложе, предоставленное нам, я занял по праву старшего; но даю голову на отсечение, я-то глаз не сомкну, потому что страдаю невыносимо. Мои ноги требуют врачебного ухода, давно прошел час, когда мне регулярно ставят мыльный клистир, и у меня болит левый коренной зуб. Что вы делаете, когда у вас болят зубы?

Петр ответил, что зубы у него никогда еще не болели.

— Так и следовало думать, — с отвращением проговорил герцог. — В вашем возрасте я уже разучился улыбаться, не желая выставлять на обозрение свои желтые зубы. А как у вас дела с потенцией?

Петр ответил по правде, что никогда еще не задумывался над тем, что называют потенцией, как не думал о пищеварении, сердце и всем прочем. Ему казалось естественным, что все, составляющее его тело, служит покамест безотказно.

Его исповедь до того рассердила герцога, что он долго ругался про себя, а потом заявил:

— Хоть бы он по крайней мере хвастал своим свинским здоровьем, чтобы я мог обозвать его болваном, который хвалится тем, что у него общего с любым погонщиком мулов, с любым скотником… Но он не хвастает этим, он просто констатирует, что у него ничего не болит и все функционирует, одним словом, будто в звездах от века записано: у Петра Куканя никогда не будут болеть зубы, Петра Куканя никогда не будет мучить изжога, Петр Кукань никогда не отойдет посрамленным от ложа оскорбленной красавицы… О, мои проклятые ноги! У моего двойника в Меммингене обе проклятые подпорки здоровы, он только притворяется хромым, у меня же ноги больные, а я стараюсь притвориться — причем сам не знаю, удачно ли, — будто не хромаю. A propos, сколько заплатил вам папа, когда ангажировал вас вмешаться в мои дела?

Петр сказал, что получил от папы двести золотых на дорожные расходы, не больше и не меньше.

— Другими словами, — подытожил герцог, — ровно столько, сколько получил бы от меня купец Циммерман, эта гордость торгового сословия, за сгоревший склад вшивых тряпок. Говорят, судьба пишет романы. Можно добавить, что она сочиняет и анекдоты, только идиотские. Ладно, я готов допустить, что совершил оплошность; но вы-то, Кукань, совершили нечто худшее: преступление!

— В этом вы меня вряд ли убедите. В отличие от всего, что я до сих пор предпринимал в жизни, на сей раз я действовал не по собственной воле и инициативе, а по настоянию папы. Я не его сторонник и взялся за предложенную им задачу исключительно потому, что она казалась мне благоразумной и справедливой, себя же я считал, как и показало само дело, единственным человеком, у которого достанет способностей выполнить ее. Так и вышло. Вы и я сидим теперь в одной и той же камере, но я-то сижу здесь как победитель, а вы как побежденный. Я не дивлюсь тому, что вы чувствуете себя несправедливо униженным и в горечи своей сулите мне ужасную кару и отмщение…

— Об этом забудьте! — быстро перебил его герцог. — Это я сказал в приливе безрассудного гнева.

— Но все же сказали, — заметил Петр. — Это понятно и извинительно, и так же понятно и извинительно то, что сейчас, когда упомянутый вами безрассудный гнев ваш улегся, вы стремитесь доказать, что мои действия, сорвавшие ваш план, были преступны. Что ж, времени у нас довольно, даже с избытком, так что, пожалуйста, высказывайтесь. Только прошу учесть — к человеку, который, как вы, предал мой народ, я отношусь со значительным недоверием и не очень склонен выслушивать его с детским восторгом.

Вальдштейн ответил:

— Обвинение вы формулируете интересно и изящно. Я предал, говорите, ваш народ, что означает, что сами вы, хотя и покинули, насколько мне известно, свою родину еще во времена Рудольфа Второго, продолжаете считать себя частицей чешской нации; меня же, который в меру своих немалых сил возвеличивает вашу родину, который, в доказательство своих миролюбивых способностей и замыслов, создал в северо-восточной Чехии оазис покоя, благоденствия и безопасности посреди войны, меня, единственного чеха, который в эти сумасшедшие времена умел действовать, в то время как все остальные или удрали, или охвачены бабьим малодушием, — меня, господин Кукань, вы исключили из числа чехов. Но пусть так, я далек от того, чтобы жаловаться, и никоим образом не хочу спорить с вами на сию скучную тему. Итак, я, по-вашему, предал ваш народ, ладно, повторяйте, как попугай, общераспространенную глупость о моем неслыханном вероломстве, заключавшемся в том, что я с горсткой солдат перешел на сторону неприятеля, на сторону императора. Одиннадцать лет, протекших с тех пор, — слишком короткий срок, чтобы мир мог верно оценить неизбежность и нравственную оправданность этого моего — ах! — столь низкого на вид и несимпатичного поступка, который я совершил вместо того, чтобы спокойно и благоразумно отдаться управлению поместьями, оставленными мне моей возлюбленной супругой Лукрецией, чью руку, правда, несколько желтоватую и сморщенную, предопределил для меня — вы удивитесь — гороскоп Кеплера. Только я-то уже тогда понимал, что дело вашего любимого народа, господин Кукань, проиграно, и если вашему народу — о котором вы, правда, за все это время нимало не заботились, но который тем не менее так трогательно близок вашему сердцу, — так вот, я знал, что если вашему народу я должен буду в будущем протянуть руку помощи и вывести его из трясины, куда он забрел по вине ничтожности, себялюбия и мелкости своих вождей, то мне необходимо добиться высокого положения и веса. Чешские вожди не способны были смириться с тем, что короля надо избрать из их же среды, и, чтоб никому не было завидно, они посадили на чешский трон пфальцского курфюрста, которому судьбы вашей родины, господин Кукань, были так же близки, как мне — судьба американской Виргинии, и который после первой же проигранной битвы ударился в бега, отвалившись от полного стола, где он жрал и пьянствовал, пока ваши умирали. В этом несчастье я не виноват, я появился на сцене, только уж когда Чешская война была проиграна, и вступил-то я на сцену для того, чтобы спасти что можно.