– Пройдите, гражданка! Здесь едут эвакуированные семьи военнослужащих!
Горько стало мне. Удручённая вернулась я к детям, села на мешок и на расспросы детей: «Нашла, мама, место?» – молча покачала головой, боясь расплакаться.
Вдруг какое-то движение наметилось среди пассажиров: по пароходу шла комиссия, проверяла билеты, собственно, не столько билеты, как право на выезд. Комиссию возглавлял военный комендант, молодой строгий парнишка, удивительно напоминавший комсомольцев первых лет революции. Сопровождали его две пожилые женщины, очевидно, члены женсовета.
Подойдя к нам, комендант, нахмурясь, оглядел нас и, повертев наши билеты в руках, строго спросил:
– А почему здесь расположились? Испугавшись того, что мы нарушили какое-то правило и что нас за это сейчас снимут с парохода, я робко пояснила, что других мест на пароходе нет.
– Как нет?! Билеты выданы согласно количеству мест. Пройдите во второй класс!
– Но я была там… И в третьем также. Меня не пустили…
– Кто не пустил?! А ну, идёмте!
Я понуро поплелась за комендантом, почти уверенная, что ничего из этой затеи не выйдет, меня же обвинят, что наябедничала…
– Товарищи! Как не стыдно! – загремел голос коменданта, когда мы вошли в третий класс. – С вами едет жена Героя Советского Союза с пятью детьми! И вы не нашли для неё места! А ну, освободить три полки! Живо!
Военный, в гимнастёрке без пояса, проворно вскочил на ноги и принялся освобождать для нас места. Мы водворились на них, бесконечно благодарные коменданту, но меня мучила совесть, что я получила эти места не совсем честно. Ну зачем комендант сказал, что я жена Героя Советского Союза? Мой муж – обыкновенный офицер и, как сугубо штатский человек, наверное, не очень лихой вояка… Я готова была уже исправить ошибку коменданта, но благоразумие подсказало мне держать язык за зубами. Да и нельзя было коменданта подводить. Ведь поступил он так из самых лучших побуждений, ради моих детей.
Прежде всего мы решили как следует выспаться, по двое улеглись на полки и проспали до утра. А когда проснулись, надо было подумать о завтраке: Наши продовольственные запасы истощились, много ли мы могли взять с собой, откладывая на дорогу из своего скудного пайка, а в пути были уже пятый день. Оставалось одно – подождать, пока пароход пристанет к какой-нибудь пристани и там попытаться купить хотя бы картошки. Это удалось сделать часа через полтора. Я купила ведро картошки и попросила повара сварить её. Какой же она нам показалась вкусной! Ребята ели её, макая в соль, горкой насыпанную на газете. А мне было не по себе, со всех сторон я чувствовала любопытствующие взгляды. Не прошло и минуты, как к нам подошла девочка с парой селёдок в руках:
– Вот, тётя, возьмите… мама велела…
– Нет, нет, что ты, детка! Скажи маме спасибо…
Но не помогло ничего, ни мой весёлый смех, ни решительные попытки отклонить «подаяние». На газете появился батон хлеба, несколько яблок, колбаса, а «подаяния в пользу голодающих» продолжали поступать, все точно хотели загладить свою вину, всем было стыдно за вчерашнее. Так и ехали мы все три дня, пока пароход не высадил нас на пристани Таборы, откуда оставалось до дому двадцать два километра.
Пароход прибыл в Таборы на закате. Снова был багряный вечер, такой же, как в Камском Устье. Только пустынный, голый берег был ещё выше, ещё круче, да глина казалась совсем красной. Где-то наверху, на фоне багряного неба чётко вырисовывались стройные ели и шпиль пожарной каланчи. На берегу одиноко сидела тётка с лукошком, продавала стаканами малину. Она помогла нам добраться до школы, где мы и ночевали, а утром на попутной машине добрались до моего родительского крова.
Дом показался мне постаревшим, потемневшим. Ещё бы! Ведь я не была в нём двадцать лет! Обитый тёсом, некогда покрашенный в голубовато-серый цвет, он стоял на стыке двух зелёных улиц.
Печально было это возвращение в родной дом! Отца уже не было в живых. Жила в доме старенькая мама, пятьдесят лет своей жизни отдавшая школе, да вдовасолдатка с двумя детьми. А сама я, потеряв все в пылавшем огнём городе, уже несколько месяцев не имея вестей от мужа, вступила в родной дом с пятью детьми, из которых старшей, Лиде, было двенадцать лет, а самой маленькой, Оле, всего три года…
Но некогда было особенно задумываться над тем, как жить, а засучив рукава, надо было устраиваться на новом месте. Всю осень я жала в колхозе ячмень. Осень пришла ранняя, с заморозками, ячмень лежал на полях под слоем снега и льда, приходилось выдирать его из-под снега. Мы разводили костёр и время от времени грели над ним закоченевшие руки.
После Октябрьских праздников я устроилась на работу в детский дом воспитателем. Но всё равно было трудно: ведь в первую зиму у нас не было своей картошки.
После работы шла по деревням с обменом. Держа в руках какую-нибудь вещь, я брела вдоль единственной улицы деревни, с надеждой и тоской вглядываясь в окна домов. Но окна глухо молчали. С отчаянием думала я, что придётся вернуться домой с пустыми руками.
Нет! Мне нельзя было возвращаться ни с чем. Ведь дома ждали голодные дети! Набравшись решимости, я подходила к воротам и стучала. На стук открывали, приглашали в дом, расспрашивали: что, как, откуда? И узнав, что я беженка с пятью детьми, теплели.
Однажды, помню, я зашла в избу к двум старикам, которые сидели и пили чай с сотовым мёдом. Меня тут же усадили за стол. Слушая мой рассказ о Сталинграде. бабка участливо вздыхала:
– Ить пятеро… Как ты, милка, выбралась с ними!: Из ада-то кромешного?!
Мужик сосредоточенно молчал, а потом сказал:
– Ничего, молодуха! Не дрейфь! Будет и на нашей улице праздник! Эх, кабы не мои года да не хвори, улежал бы я разве на печке, когда такая каша заварилась… И чего, скажи на милость, этому Гитлеру надо?! Сколько миру полегло из-за него, треклятого!
– Сколько сиротинушек осталось…
Подперев щеку ладонью, старуха качала головою.
Когда дело дошло до обмена, и бабка с сомнением стала крутить в руках мою «жакетку», проверяя её на свет, пробуя «на нитку», мужик нетерпеливо вмешался:
– Да чего там, Оксинья! Сыпь ей три ведра, и вся недолга!
Эти три ведра я как раз и запрашивала за свой вязаный жакет. Женщина нерешительно, точно раздумывая, брать или не брать, полезла в подполье. У меня замерло сердце. От этой минуты зависело все: будет у моих детей сегодня ужин или они лягут спать голодными? Пока старуха возилась в подполье, старик проворно встал с лавки, стащил с полатей плетёнку луку и сунул мне в мешок:
– На, вот тебе ещё… Только бабе ни-ни!
Как на крыльях, летела я домой после этой удачи. Не беда, что уже стемнело и в окнах зажглись огни, что са лазки то и дело опрокидывались и мешок сползал в снег; даже вой волков, доносившийся со стороны молочнотоварной фермы, не страшил меня.
А по правде сказать, встретившись впервые с волком, я порядочно струхнула. Я не знала, куда, в какую сторону кинуться: бежать ли вперёд, повернуть ли обратно? Вокруг не было ни одного большого дерева, на которое можно было взобраться. Вдоль дороги росли какие-то жиденькие осинки, которые даже я могла легко пригнуть к земле. Какое уж они спасение от волка! Но волк почемуто не спешил напасть на меня; пока я в полном смятении топталась на дороге, он ленивой трусцой перебежал дорогу и скрылся в осиннике. Долго потом мне мерещился этот «добрый» волк. Вставал перед глазами розовый закат короткого зимнего дня, просвечивающий через мелкий осинник, и волк, который бежал на этот закат. Хвост волка, большой, пушистый, тоже казался розовым, он тащился по снегу, заметая след.
Но в тот вечер, когда я возвращалась со столь богатой добычей, как три ведра картошки и плетёнка луку, мне и волк был не страшен. Я ликовала. «Как хорошо всё получилось! – думала я. – Есть всё-таки добрые люди на свете. И вообще уральцы только внешне кажутся неприветливыми, суровыми, но ведь и сама природа здесь такая суровая. А люди добрые, чуткие… Просто замечательно, что я иду не с пустыми руками!»