Изменить стиль страницы

— Ты хочешь мне советовать, чтобы я плевал и сказал тебе «брось»? — как всегда неторопливо, заговорил Етгорд. — Однако я того сделать не могу. Заварил кашу, так не говори, что не дюжий. Первое, что я хочу, — чтобы когда помру, то панихиду на понятном языке стали отслуживать. А второе… — Тут латыш немного замялся: — Чтобы мои деньги, скопленные от жалованья и трезвой жизни, не пропали и пенсия тоже, а потому полагаю вступить в свой первый законный брак, но невеста за иноверного идти никак не согласна.

— Вот так бы и сказали сряду. Сия причина, пожалуй, не для казенных бумаг, однако всех сильней, — ответил Федот и, придвинув к себе лист бумаги, спросил: — А давно ли невесту знаете?

— Около десяти лет мы испытание знакомства проходили, пока я сватать решился, — ответил Етгорд, улыбаясь. — Она девица, имеет от роду полных сорок пять лет и пропитание рукоделием промышляет, одеяла и халаты на пуху выстегивает по купеческим домам, как редко кто умеет. В клеточку, в турецкий огурчик и звездочками.

— А кого же, Георг Петрович, в крестные отцы к себе позовешь? — спросил Иванов.

— Уже просил нашего полковника честь оказать, — еще шире заулыбался латыш. — И они обещание давали.

— Ох, легко ли такого младенца его высокоблагородию в купель опущать? — пошутил Федот.

— Я уже знаю про то, что взрослых в купель не спускают, — серьезно возразил Етгорд, — а только повелят разуться и ноги, руки и лоб миррой мажут. Однако так при первом крещении, если мусульманин, но я ведь христианин, то мне и того делать не станут. Все на одной бумаге будет, и полковнику лишь расписаться…

— А ведь когда я командиру про сей запрос докладывал, — вдруг вспомнил Тёмкин, — они вам, Александр Иванович, велели, чтобы нынче к ним побывали. Они уже в кресла перебрались. Виноват! Похвальное свидетельство все из башки выбило!

После очередной смены дежурных Иванов пошел к полковнику. Качмарев действительно сидел перед окном, выходившим на канавку, одетый в крытый серой бумазеей ватный халат, из-под которого торчали войлочные туфли. Побледневшее лицо с отмытыми от фабры седыми усами и баками казалось старее и добрей обычного.

Подставив щеку для поцелуя, он указал на стул напротив:

— Садись и рассказывай, что у тебя дома деется. Про роту я от Тёмкина все знаю по сегодняшнее утро.

— А сейчас бумагу сочиняют про Етгордову нравственность, — сказал унтер.

Качмарев засмеялся:

— Мастера лютеранцы закорючки выдумывать! Кабы татарин в нашу веру переходил, то мигом бы, а из одного христианского толка в другой просится — и полгода мурыжат.

— От него, сознался, невеста того требует, — пояснил унтер.

— Знаю, — кивнул полковник. — Меня возил выбор одобрить, когда в крестные звал. А я все не удосужусь узнать, полагаются ли крестные отцы этаким переходящим или иначе обрядуют.

— Но какова невеста вам показалась?

— В работе своей искусная, хозяйка чистоплотная, но статями и лицом весьма на гусыню схожа. Длинношеяя, корпус весь в зад сошелся, лицом и волосом белая, а нос красноват.

— Ну, с лица воду не пить, — заметил Иванов.

— Небось себе-то красотку высватал, а Етгорду и гусыня хороша, — упрекнул полковник.

— Помилуйте, Егор Григорьевич! Ведь и он сам выбирает, да еще, сказывал, десять лет знакомство водит.

— И то верно. А как твои?

— Маша больно к музыке привержена, от рояля не отогнать, учительница не нахвалится, а мы боимся, не надорвалась бы.

— Тем, что своей охотой делает, не надорвется, — уверенно сказал Качмарев. — Вы от дочки много радостей ждите, раз доброе и смышленое дитя. Я на нее любуюсь, как с Яковлевной к нам зайдут. Может, то даже грех, но всегда ее вспомяну около любимой картины, где богоматерь на скамеечке ребеночком сидит. Знаешь?..

— Испанского художника, кажись?

— Да, Зурбараном звать. Еще только одну картину видел, которая детским ликом мне так душу тронула. Князю нашему спешные бумаги подписывать однажды на дом к зятю господину Дурново на Английскую набережную носил, и там, в приемной дожидаясь, картину видел. Христос свечу над верстаком держит, Иосифу светит, помогает ему. Так сряду по личику видно, что дите в любви и согласии домашнем растет, злобы людской еще не знает, от которой погибнуть ему суждено… — Полковник помолчал, глядя в окно на лоджии Рафаэля, и добавил: — Прямо тебе скажу, Иваныч, что вровень с ротой нашей держат меня здесь картины живописные. Дня не пропущу, чтобы хоть на одну взглянуть. Голландцы тоже комнатные виды мастеровито писали… А у «Снятия со креста» Рембрандта не один час, поди, простоял. Так бережно апостол Иосиф ношу свою горестную по лестнице в объятиях спущает… Или к Андрею Филипповичу Митрохину в мастерскую заверну, где живопись с помощником поновляет. Разве просто с такой службой расстаться, где каждодневно от картин радость получаешь?..

— Вы ведь про отставку еще не думаете? — обеспокоился Иванов.

— До сей болезни не думал, и Настасья Петровна про то речь заводить не решалась. А тут как отлежал в жару неделю, то и давай просить: уходи да уходи. Пенсию мне по болезни полную определят да скоплено еще сколько-то. «Купи домик на Охте, недалече от моей сестрицы, — просит. — Цветы насадим, кур, свинку заведем». Поросят маленьких она страсть любит в корыте мыть, а они копытцами по полу знаешь как славно топочут?.. Будем, говорит, на солнышке греться, не то что в сей квартере, где листка не вывесть. Ведь сюда солнце только летом малость заглянет, а то лоджия вовсе затемняет… Она и сегодня на Охту уехала. Там сестрина соседка именинница, так на пирог звана… А затоскуешь, говорит, по роте да по картинам, то и приедешь, впустят по старой памяти в казарму да в залы…

— А вы что же Настасье Петровне отвечали? — с еще большей тревогой осведомился унтер.

— Домик разрешил присматривать, ежели сестрица его зимой блюсти возьмется, — сказал Качмарев. — На лето туда моей супруге как на дачу переезжать, и мне хоть через день ездить на вечер, в саду цветки из лейки полить аль просто чаю под яблоней выпить, раз казенные дрожки князь за мной письменно утвердил. Конечно, перевоз гривенник в день возьмет, полтора рубля в месяц, так зато в тиши вечерами посидишь… А совсем роту пока оставить жалею. Был бы Лаврентьев — Крот первым по мне старшинством — и то ничего бы, хотя не так видный, но зато обходительный, грамотный, толковый. Ему роту сдать можно. А капитан наш… — Качмарев махнул рукой. — Не знаю, дошло ли до роты через девок наших, а Федоту нонче рассказать позабыл, что третьего дня сами князь меня навестили. Вот тут сидели, кофею чашку выкушали и мне так наказывали: «Лежи, Качмарев, сколько лекаря велят, не спеши на службу. — Я полагаю, что седины мои этакую жалость на них навели. — Но,— велели, — про отставку и думать не моги. Я, — сказали, — крикуна безмозглого, как Лаврентьев 1-й, утвердить командиром роты никак не согласен. В бою да в строю он годен — ни жизни, ни глотки для службы не пожалеет, — а командовать частью разве петушиное дело?..» Прослышал где-то его прозванье… После того и о тебе разговор был…

Полковник сделал паузу, а Иванов разом застыл: «Неужто чем недоволен князь? Будто все шло гладко, но кто ж знает?»

— Ну, чего обмираешь, будто заяц в борозде? — сказал Качмарев, увидев растерянное лицо унтера. — Одно хорошее говорено. Сказали его сиятельство, что раз десять лет Митин фельдфебелем, то пора его в прапорщики произвесть, то есть в подпоручики армии, а кого на его место поставить? Я сряду тебя назвал.

— Ох, увольте, Егор Григорьевич, я вовсе для такой должности не гожусь! — почти перебил полковника Иванов, мигом вспомнивший последний год службы в Конной гвардии. — Мне в самую пору сменным унтером быть, как ноне. И за то вам по гроб благодарен, отчего смог покупку заветную произвесть, а в фельдфебели над всей ротой вовсе не годен. Я за службу в огонь и воду, а от фельдфебелей увольте.

— Стой, стой! — прикрикнул Качмарев. — Что ты и верно, как заяц, уши приложил да ровно ума лишился! Чего испугался?