Изменить стиль страницы

Когда шли домой, доедая инжиры — Филька сказал, что ягоды турецкие и так зовутся, — Сергей видел перед собой не дорогу, а сверкающие сабли и седла.

— Ужо вырасту, буду с туркой воевать, — сказал он.

— А как турка тебя первый срубит? Он тоже крещеного рад полоснуть, — ответила нянька и, послюнив крашенинный платок, стала утирать щеки Сергея, — Эк ты, батюшка, уделался! Барыня, не ровен час, спросит, чем угощались, а мы ей штучки не сберегли.

Но в маменькиной избе было не до них. Там стоял шум и гам пуще обычного. Осип кричал, плакал и колотил медным ковшом об пол, на котором сидел один, красный от натуги, мокрый от слез и слюней. Матушка, совсем не такая, как всегда, — с белыми, в пудре, волосами, углем заведенными бровями и нарумяненными щеками, полуодетая, но в парчовых туфлях на красных каблучках, металась по горнице. Она то пыталась, ласковыми словами утихомирить Осипа, то взглядывала, как одна из девок сушила что-то утюгом, как другая вместе с Осиновой нянькой Анисьей подшивала зеленое шелковое, спасенное из пожара платье, то хваталась за свое ручное зеркальце и вертела, оглядываясь, головой, катала глазами туда и сюда и улыбалась как-то чудно.

Сергей с Ненилой постояли у двери, пока матушка их не заметила и не крикнула, чтоб шли, не мешались тут. Из соседней избы-стряпущей тянуло курятиной и еще чем-то вкусным.

— Дяденьку ждут, — сказала Ненила.

И правда, не прошло часу, как Семен Степанович показался на улице и прошел в их избу. Он также не походил на того, что недавно прохаживался у бревен. Голова, как у маменьки, в пудре, вместо долгополого заношенного шлафрока одет в ярко-синий короткий кафтан с огненными отворотами, с золочеными пуговками, камзол и штаны белые-пребелые, а сапожки лоснючие черные, со звоном на каблуках. И в руке шляпа с торчком из перьев.

Тут даже Осип замолк и вытаращился, сидя на руках у Анисьи. А дяденька, подсевши на лавку подле матушки, сначала пояснил, отчего долго не ехал. Хоть война окончилась, но сбирались полк ихний посылать супротив каких-то бунтовщиков, вот и не разрешали отставки. Даже сейчас он в отпуску годовом считается, но сам генерал-аншеф вошел в положение домашних дел, обещался отставку вскорости выправить. Потом заговорил насчет постройки:

— Не сумлевайтесь, сестрица, все поспеет к зиме — колодец выкопаем, дома и службы срубим и сложим. Сейчас начнем помалу, а после яровых уж всем народом. Печников из Пскова гарнизонный полковник пришлет, изразцы цветные я у монахов тамошних сторговал — от перестройки архиерейских покоев остались.

А маменька сидела будто неживая, глядела себе в колени, шея у нее все больше краснела, — наверно, оттого, думал Сергей, что голову чего-то к плечу гнет вроде пристяжной, и только говорила нараспев не своим голосом:

— Так, братец… Воля ваша, братец… Спасибо вам, братец…

Рассказавши насчет стройки, дяденька встал и кликнул в сени:

— Филя! Подай, что принес.

Слуга подал Семену Степановичу тючок в холстине.

— Примите, сестрица, гостинец — шелка итальянские, какие и столичные модницы зело одобряют. Когда во дворце прошлого года представлен был, сам на тамошних особах платья пюсовое да персиковое, точно как вам подношу, видел, — сказал дяденька.

Матушка приняла тючок, покраснела еще пуще, благодарила и звала отужинать чем бог послал. А пока накрывают, посмотреть, какова забавна у нее дура — собакой лает, курой кудахчет и дверь любую лбом с маху отворяет. Но дяденька извинился — устал с дороги, пообещал откушать в другой раз, поклонился и вышел.

Сергей думал, что матушка тотчас посмотрит, каковы подарки, но она, послушав, как шаги Семена Степановича прозвенели под окнами и затихли, со стоном вымолвила:

— Ох, Катька, Оришка, шнуровку распускайте, кобылы!

А когда девки с натугой расстегнули ей платье на спине, крикнула Нениле:

— Чего выпучилась, сычиха? Возьми, пугало, в стряпущей кулича Сергею Васильевичу, который почерствей, натолки в молоко да и спать — живо!

На другой день Сергей узнал, что в свертке было три куска шелку, которые матушка, рассмотревши и перемеривши, заперла в свой сундучок, ключ от которого носила на пояске под платьем.

Начало постройки. Дяденькины слуги. Красные сапожки

С третьего дня пребывания дяденьки в Ступине вокруг его кибитки пошла работа. Ближе к большаку двое крестьян рыли колодец, а на самом взгорке четверо тесали бревна. Сергей, у которого скоро вошло в обычай приходить в «табор» с утра, часто вместе с дяденькой смотрел, как они работают. Особенно ловко орудовали блестящими топорами плотники, обтесывая красноватую пахучую кору с бревен или короткими точными ударами вырубая в них желоб, которым при стройке ляжет на круглую сторону нижнего венца. Какие ровные, длинные щенки-отески стлались на их лапти!

Скоро плотников стало уже шесть — «копачи», дойдя до воды, принялись тесать сруб для колодца.

Только раз за день прерывали они работу. В полдень, позванные Филей обедать, всадив в бревно топоры, шли к костру, крестились и, вытянув из-за онуч ложки, садились в кружок у котла. Ели истово, неторопливо, но через полчаса над взгорком уже снова разносился веселый перестук топоров — тюк-тюк, тюк-тюк-тюк — и росли навалы сверкающих на солнце, готовых к постройке бревен.

Скоро Сергей и его нянька узнали, что кучер Фома и лакей, он же повар, Филя не похожи не только по внешности, но и по характеру. Сразу по приезде Фома помог Филе разбить барский шатер, или, как все приезжие называли — кибитку, перетащил в нее особо тяжелые тюки и мешки, устроил шалаш на оглоблях, под которым ночевал, наконец, сгородил рядом коновязь. Но после этого Фому как будто подменили. С утра до вечера босой, в вытертых плисовых штанах и рубахе распояской, он, сидя под телегой, ковырял шилом сбрую да мурлыкал вполголоса какие-то особенные песни, в которых только и можно было разобрать: «Лошадя мои, лошадя, лошадя жадобныи…» Или, свистнув как-то особенно, отчего кони разом наставляли уши, Фома подходил к ним вразвалку, отвязывал всех, бросал кафтан на спину вороного, вваливался на него животом и, даже не поспев сесть как следует, пускался на большую дорогу, сопровождаемый всеми булаными и гнедыми, бежавшими сзади, как на привязи. А там поворачивал к Ловати, переезжал на низкий берег и располагался в молодом перелеске. Спутанные лошади ходили вокруг, щипля первую травку, а Фома раскидывался среди них на кафтане и часами дремал, подставляя солнцу рыжеватые кудри затылка и красную, как кумач, шею.

На насмешки Ненилы, будто так и бока пролежит, Фома отвечал:

— Эва-ста! Три месяца ехали, сколь ночей не доспато. Мне небось добро бариново доверено было. Надо и отдох брать.

А когда Ненила замечала, что и ночей бы хватило отоспаться, Фома возражал:

— Ночами я рази сплю? Я за лошадя в ответе. Пока конюшни не поставили, долго ль до греха? Хотя оны меня будто другого собаки знают, а вдруг какой цыган слово и проти меня возьмет?

Очевидно, и дяденька думал нечто подобное, потому что давал Фоме полную волю.

А Филя все время что-то делал. Вставал на рассвете, бежал за водой, собирал кору и щепки, разжигал костер. Над ним в медных котлах готовилась пища. В большом — для «артели», для плотников и Фили с Фомой, в меньших трех — для Семена Степановича. А в то время, когда стряпня не требовала присмотра или у котлов становилась доброхотная Ненила, Филя чистил бариново платье, вытряхивал и проветривал подушки и ковры, проверял поклажу, оставшуюся в тюках, как он говорил, «до нового жилья», и, наконец, довольно чисто латал и подбивал обувь.

Дяденька теперь не только что-то мерил шагами и деревянной саженью на взгорке, но еще чертил на бумажном большом листе, сидя за столиком, который перед кибиткой поставили плотники.

Однажды он подозвал бродившего поблизости крестника, посадил рядом, дал изюму, но наказал сидеть смирно, не мешать. На другой день уже сам Сергей, осмелев, влез на лавочку и стал засматривать в бумагу.