Изменить стиль страницы

Друг Периклеса, музыкант Дамонид, был за это подвергнут остракизму. Подвергся преследованию и другой друг Олимпийца, Анаксагор, для привлечения которого к ответственности нужно было «разъяснить» закон Солона в том смысле, что нечестием называется всякое уклонение от исполнения религиозных обрядов и разговоры «о том, что на небе» — отсюда потом вытекло запрещение заниматься астрономией[34]. На «метеорологов» в Афинах всегда смотрели очень подозрительно… Аристофан в своих «Лягушках» мог безнаказанно высмеивать хитрость и лживость Гермеса, — за опрокидывание гермов, однако, Алкивиад был присужден к смертной казни — слабоумие и сластолюбие Геркулеса, но самое существование богов оспаривать было нельзя. Отличавшийся большою смелостью Продик, один из учителей Сократа, утверждал, что боги суть не что иное, как явления природы, от которых люди получают какую-либо пользу. Он был за эту дерзость присужден выпить яд, но сумел вовремя от свободолюбивой демократии, занимавшейся самоиллюминацией, скрыться. Аспазии одно время грозила смерть за безверие. Только что погиб старый Протагор по доносу кавалерийского офицера, мужественно выступившего на защиту богов. Даже такие незаурядные, казалось, люди, как Аристид и Кимон, с величайшим негодованием говорили об этих «проклятых наставниках»…

Весь кружок Сократа — их звали фронтистаи, мыслители — пришел в волнение: от демократии можно было ждать всего — исторические справки были на этот счет весьма красноречивы. Одно появление Сократа на улице теперь, одна его внешность вызывали ненависть у его противников, которые не только осыпали его бранью, но иногда даже и колотили старика. Он говорил, что лягание мимо идущего осла не может оскорбить человека, но… ослы лягали все же.

В ожидании решения архонта-базилевса, который ведал религиозными процессами, друзья Сократа чаще обыкновенного, хотя и не без страха, собирались вокруг старика. Ксантиппа глядела на них заплаканными, злыми глазами: эти-то богачи отвертятся как-нибудь, а старик страдай. Она сердито гремела посудой около очага, хлопала дверями и всячески показывала им свое недоброжелательство, так что Сократ, тихонько улыбаясь, на ее бури — он к ним давно привык — уходил с ними куда-нибудь в затишье: или под портик палестры Тереас, или в долинку Илиссоса, в олеандры, где было так свежо и тихо, или в сады богатого Академуса, который тот открыл для всех фронтистаи. И там, беседуя с друзьями на обычные темы, — теперь он во время речи часто задумывался и точно куда-то уходил — он внимательно присматривался к тем, которые после него будут делать его дела и дивился: странны были всходы его посева! И во всяком случае были они не те, которых он ждал.

Алкивиад, пышный прожигатель жизни, считавшийся почему-то его учеником, уже ушел из жизни. Ушел жестокий и волевой Критиас, у которого не было с Сократом, казалось, ничего общего. Ушел милый, добрый чудак Херефон, который принес в Афины от оракула известие, что Сократ — мудрейший из людей. Но вот постаревший, хмурый, в лохмотьях, с нечесаной головой и бородой Антисфен, вспыльчивый, но с железной волей, который очень любил Сократа, но тем не менее шел какими-то своими независимыми путями. Он считал себя гражданином мира, учил аутаркии, то есть умению жить самим собою, и девизом его было: «Никаких иллюзий». Его учеников прозвали киниками, а его самого Собакой, но он нисколько этим не оскорблялся. Он ненавидел ту иллюминацию, которую разводил Периклес и его друзья, и говорил, что если Зевс наказал Прометея так жестоко, то не из ревности и не из ненависти к людям, а потому, что, дав людям огонь, Прометей заронил в их души отраву цивилизации, развращения — счастье в простоте. Уже Гомер восхвалял скифов-кочевников, живущих молоком от своих кобылиц, как самых праведных из людей. Антисфен был весьма дерзок на язык. Когда афиняне при нем начинали бахвалиться своими победами над персами, он смело говорил, что персы, которых гнали в бой плетьми, могли быть биты, но это никак не доказывает превосходства эллинов: когда два плохих бойца вступают в состязание, то верх берет то один, то другой совершенно случайно. Когда его попросили пожертвовать в пользу Кибелы, Матери Богов, он отказался: боги, конечно, и сами исполняют свой долг и не оставят матери без помощи. А когда раз жрец-орфик восхвалял при нем блаженство посвященных в орфические таинства за могилой, Антисфен воскликнул: «Так что же ты не торопишься умереть?..» Он не терпел среди богов Афродиты в особенности и говорил: «Если бы она мне попалась в лапы, я всю ее изрешетил бы стрелами» — Эроса, ее сына. И если Сократ старательно исследовал понятия, Антисфен относился к этому пренебрежительно. Платон, аристократ, поэт, ненавидел Антисфена и то и дело наскакивал на «старичков, которые на старости лет взялись за книги», а то без стеснения прямо называл его невеждой, наивным и глупым.

А вот прямая противоположность суровому и дерзкому Антисфену, щеголеватый Аристипп из Кирены, около которого учеников было заметно больше, так как он, опираясь на того же Сократа, проповедовал вещи исключительно приятные, а главное, о сочетании мудрости с земными радостями, которые он понимал весьма широко: красавица Лаиса, которая жила с ним, была ярким тому доказательством. Он вообще славился великим мастерством в искусстве жить и был очень хорошо принят среди «избранного» общества, чему, впрочем, очень содействовал и его мягкий, ровный характер, в противоположность заносчивому и нетерпимому Платону, который высмеивал всех.

Таким же мягким и ровным был и старший из молодых учеников его, мегарец Эвклид, который, постепенно от Сократа отходя, плел со своими учениками тончайшую паутину диалектики. Для афинянина мегарцы были тяжелой и лукавой деревенщиной с тупыми остротами — эвклидовцы ударились в другую крайность и старались блистать всякими ненужностями. Это среди них пользовались особым успехом всякие словесные фокусы, вроде:

— Кого можно назвать лысым? Если ты потеряешь один волос, станешь ли ты от этого лысым? А два? А десять?..

И, наконец, кто-нибудь острит: но Сократа, наверное, можно назвать лысым… И все хохотать.

— Ты сбросил уже свои рога?

Нельзя ответить ни да, ни нет, ибо если скажешь да, то значит ты раньше рога эти носил, а если скажешь нет, значит, ты продолжаешь носить их.

— Перестал ли ты бить своего отца?

И опять по той же причине нельзя ответить ни да, ни нет.

Этот чертополох неудержимо заглушал, казалось, то, что Эвклид мог бы принять от Сократа, которого он любил, но в котором не находило прочного, длительного отклика слово старика, а, может быть, точнее, он из этого слова Сократа выбирал по особенностям своего характера только то, что ему было по плечу.

Вот Ксенофонт, который в последнее время все носился по Элладе туда и сюда и в эти дни как раз отсутствовал. Красивый, как и Аристипп, «чудесный сын Гриллоса», был вполне светским человеком и по общему развитию стоял едва ли выше обыкновенного уровня офицера. Он любил охоту, лошадей, природу и писал не о философии, а о том, как командовать конницей, как надо ездить правильно верхом, о земледелии. Бывая у Кира Младшего, он охотно любезничал за столом с прекрасной Аспазией, забыв, — как забыла это и Аспазия — что она была родом из Фокеи, что в гибели Афин Кир играл не последнюю роль… Ксенофонт, ведя свою линию, — ему хотелось преуспеть — был в мелочах не очень чистоплотен и любил хитрить, а понадобится, и соврать. Перед его отъездом в Персию, Сократ посоветовал ему запросить об этом мнение пифии, — старик никак не мог отделаться от этих наивностей, от которых многие освободились уже совершенно — и хитренький Ксенофонт поставил там вопрос не о том, ехать ему или не ехать, а о том, какому богу лучше всего принести жертву, чтобы его планы удались. И старик, редко сердившийся, на этот раз рассердился как следует.

Любил Сократ молодого, очень красивого, легко умиляющегося Федона из Эретреи, с Евбеи. Внимательно приглядывался старик и к Платону, может быть, самому даровитому из молодежи и никак не мог хорошо разобраться в нем: уж очень в нем смешивалось небесное с очень и очень земным. Он легко улетал на буйном Пегасе от грешной земли за облака, но, вернувшись на землю, язвил старого Антисфена и вообще на всех смотрел свысока: все спасение, весь свет в его учении, которое и ему самому было далеко еще не ясно. Он всячески высмеивал софистов и первый положил начало презрению к этим людям, часто стоявшим не ниже его. Он смеялся над болезненностью Продика, над архаизмом Протагора, над гонорарами других: если они были низки, это доказывало ему ничтожность софиста, а если высоки, то это незаслуженно. Скромность была чужда ему, как и все той эпохе вообще: Эмпедокл то и дело распускал свой хвост павлином и начав богом в Акрагасе, кончил ссылкой в Спарте, холодный и серьезный Фукидит звал свой труд «приобретением для вечности», Платон с удовольствием цитировал стих, в котором его с братьями называли «божественным потомством славного отца». Демокрит подчеркивал то и дело, что никто столько не путешествовал, не видел, не слышал, не прочитал, не написал… В особенности издевался Платон над маленькими софистами, над теми неудачниками, которые примазались к софистам, за их неуемное соперничество и грызню. Он не знал, что его противники и его звали софистом в порицательном смысле, и что вообще все клеймили этим титулом тех, кто не был с ними согласен[35]. Но иногда в своих писаниях, сам первый зачарованный своим словом, Платон поднимался над землей и тогда с печальной действительностью он совсем не считался: человек превращался у него чуть ли не в светлого небожителя, а жизнь — в сказку.

вернуться

34

Две с половиной тысяч лет спустя в свободнейшей из республик, Соединенных Штатах, дарвинизм и учение об эволюции рассматривались как богохульство как раз в то время, когда в другой свободнейшей из республик, СССР, государственным преступлением было начертание слова Бог с большой буквы и всякие разговоры о религии.

вернуться

35

Позднее Тимей, историк, звал софистом Аристотеля, Каллисфен — Александра Македонского, а еще позднее римские историки называли «распятым софистом» Иисуса.