В душе её запели новые песни. Как раньше она была любовницей, так теперь она стала матерью — всем существом своим, всем помышлением, всем прекрасным телом своим, всей певучей душой своей… Маленький Бог засиял в жизни её, как радостное солнце, которому она готова была воздавать божеские почести, для которого она часто вставала по ночам, только бы лишний раз взглянуть на кумир свой и осторожно прикоснуться губами к его крошечной тёплой ручонке или к красивому лобику в нежных кудрях.
— Хлоэ, а правда, ведь он замечательно хорош? — в тысячный раз спрашивала она гречанку.
— О, госпожа! — всплёскивала та руками. — О, госпожа!..
И вместе с Иоахимом, они окружали первенца своего самой нежной любовью, неусыпными заботами и не отказывали ему ни в чем: Маленький Бог, в самом деле, был всемогущ на своём солнечном острове, как бог…
…И вот теперь он, уже почти муж, оставил постаревшую мать свою и унёсся в сумрачные дали безбрежного мира, чтобы делать там какое-то своё, мужское дело. Жутко и страшно было это, и праздником светлым засиял для неё тот день, когда, наконец, после долгого и мучительного молчания вдруг прилетело из-за морей от него первое письмо. И постаревшая Хлоэ плакала вместе с госпожой своей над этими строками, казавшимися обеим слаще небесной музыки…
А потом опять долгое, страшное молчание. И золотые, уже потухающие янтари милых, горячих глаз с утра до позднего вечера шарят по пустынному морю: не покажется ли его парус? Эринна очень хорошо знает, что нельзя ещё ждать его: бурно и страшно зимнее море, и не к ней он ещё едет, а все от неё, в сумрачные дали, о которых так страшно писали историки. Но все же глаза её не отрываются, не уходят от голубых туманов моря…
И вдруг между колонн показалась взволнованная Хлоэ.
— Госпожа, господин едет! — вся сияя, радостно уронила она.
— Почему ты знаешь?
— Послушай серебряные бубенчики мулов… Вон караван с берега подымается…
В самом деле, из голубой бездны, чуть слышно позванивая бубенчиками, поднимались петлями дороги мулы, крошечные с этой высоты, как мухи… Эринна по старой привычке посмотрела на себя в зеркало, накинула столу и во главе сбежавшихся рабов и рабынь вышла на широкий солнечный двор. Через тяжёлые сводчатые ворота в нежном говоре бубенцов уже вступал караван. И милое лицо мужа, сидевшего на богато разукрашенном муле, уже улыбалось ей издали приветливой улыбкой…
Ещё мгновение — и она, как и прежде, прильнула головой своей, в которой серебрились уже нити седины, к широкой груди Иоахима.
— Здорова? — приласкал он её и рукой, и взглядом, и голосом.
— А Язон? — чуть дохнула она.
— Жду скоро второго письма, — отвечал он, прижимая её нежнее: он так ясно чувствовал муку матери. — Теперь уже скоро…
Она только тихо заплакала… Старая страсть давно уже отгорела между ними. Она постарела, а Иоахим был ещё свеж. Она знала, что около него были эти молодые рабыни. Это было ужасно, но с этим она примирилась: они без этого не могут. Но между ними была глубокая связь — Маленький Бог…
А к Иоахиму со всех сторон теснились уже рабы, чтобы поцеловать край дорожного плаща: его любили. Он был строг, но справедлив. И никогда не торопился он с наказанием. В богатом триклиниуме, среди редких растений и дивных статуй из солнечной Эллады уже готовился для уставшего путника его обычный скромный обед. В бане рабы быстро налаживали все для его купания с пути. Весь огромный дворец точно ожил…
И тихо вздохнула Эринна.
— Какой бы радостный день был сегодня, если бы Маленький Бог был тут!..
И на прекрасных глазах её снова заискрились слезы…
XIX. В ЛЕСНЫХ ПУСТЫНЯХ
В шумной Ольвии шли между тем последние приготовления к уже недалёкому выступлению каравана. Язон точно потух: отряд скифских наездников, полетевших вслед прекрасной гамадриаде, в Ольвию, не вернулся, и не было никаких вестей ни о невольнице, ни о скифах. Его друг Скила погиб страшной смертью: когда его таборы восстали, он искал приюта у Ситалка, царя фракийцев, но тот выдал его, и скифы за любовь Скилы к греческой образованности и измену заветам предков и богам степей предали его смерти… И скифы, ненавидевшие эллинов, которые вносили порчу и изнеженность в станы суровых степняков, откочевали в недоступные глубины степей…
Филет, видевший страдания своего ученика, изредка осторожно касался его ран своим мягким, все излечивающим словом; но на этот раз слово его было бессильно, и Язон все уходил на берег хмурого зимнего моря — а как не похоже оно было на его синее, ласковое Mare Siculum! — и слушал грозные, величавые голоса прибоя и думал, и страдал, и рос, превращаясь из юноши в зрелого мужа… Да и сам Филет все ещё тосковал о Елене…
Но вот отшумели бешеные снежные бураны, солнце стало жарче пригревать захолодавшую землю и людей, с юга понеслись бесчисленные стаи перелётных птиц и местами на пригреве выглянули первые робкие цветочки. И в одно прекрасное утро, когда море солнечно играло весёлыми белыми зайчиками, ладьи каравана вытянулись вдоль берега, к устьям Борисфена. Язон видел его ещё осенью: он выезжал сюда наудачу, не найдёт ли он следов пропавшей красавицы, а если не найдёт, то хоть поплакать душой в этих бескрайних степях, где точно утонула она. Но теперь Борисфен был совсем другой: мутный, необозримый, страшный, он могуче выносил в море целые караваны огромных льдин. Путники робко притулились у берега в затишье: немыслимо было и думать идти против этого страшного напора воды.
И когда весенние воды спали наконец, караван — в нем было около пятидесяти челнов с товарами и охраной — на вёслах вступил в гирла могучей реки. Все протоки и озера были переполнены птицей, гремевшей на своём птичьем языке гимны и лучезарному Фебу, торжествующему в небе бездонном, и матери-Земле, на которой было теперь так тепло, радостно, сытно и привольно, и светлому Эросу, щедрой рукой сеявшему всюду жизнь. Невольники на вёслах выбивались из сил против буйной ещё воды. Вокруг них была глухая степь, пустыня. Только изредка показывались по берегам дикие всадники на своих выносливых и быстрых коньках, но, завидев блещущие шлемы охраны, тотчас же скрывались в синих просторах степи. Мир вокруг был прекрасен и дик, но Язон видел праздник весны точно сквозь чёрный покров, и в душе его все ещё выли зимние бураны тоски…
Была уже почти середина лета, когда караван поднялся до того места — слева были зеленые горы, а справа дремучие леса, — где с незапамятных времён торговые караваны и даже целые народы переправлялись через Борисфен с запада на восток, в Биармию, Персию, Индию и Китай, а с востока с дорогими товарами на запад[32]. Тут в горах, в пещерах, жило небольшое племя дикарей, волосатых, покрытых бараньими шкурами, которые промышляли переправой, а когда можно, то и грабежом.
Караван Иоахима остановился на песке, у подола зелёных гор, передохнуть, перепаковаться, почиститься: дальний путь сказался на всех. Варвары принесли для мены много дорогих шкур и меду — им дали тканей немного да всяких блестящих пустячков. Но когда с той стороны Борисфена подкочевал какой-то князёк со своим табором, весёлый Ксебантурула хорошо продал ему несколько изделий своих — сосуды золотые и серебряные употреблялись варварами для хранения пепла покойников в курганах — и сыпал остротами больше, чем всегда…
Язон с несколькими воинами охраны на конях углубился на охоту в дремучие леса, тянувшиеся по горам вдоль Борисфена. В лесу было темно и торжественно, как в храме какого-то неизвестного бога. Этот тихий сумрак и печаль лесных чащ как нельзя более отвечали настроениям Язона… И вдруг, когда они выбрались на торную дорогу, которой ходили караваны, со стороны Борисфена послышался шум. Все они уже привыкли жить в пустынях этих начеку, так как потерять тут голову или, по меньшей мере, свободу решительно ничего не стоило. И так как по голосам было слышно, что приближающийся отряд, во всяком случае, сильнее, охотники затаились в густых зарослях.
32
Позже перевоз Кия; Киев-перевоз.