— М-да! — Его сиятельство был вынужден констатировать факт. — Головы потеряли мы все. Хорошо еще, что на этот раз обошлось.

Наш юный друг неожиданно замялся.

— Что с вами, Николай Вячеславович?

— А? Нет, ничего. Просто… вроде бы я уже все рассказал.

— Как это — всё? — удивился и вмешался Инихов. — С гимназистом и пожаром — ладно: пожалуй, и все. А что же с вами-то дальше было?

— Со мной? — поручик спохватился и закивал. — Ах, да! Вы об игре?

— О чем же еще? Чем дело закончилось?

— Нет, минутку! — это уже Монтинин: похоже, если у кого головы и остались на плечах, то не у чинов наружной полиции и сыскных. — А ограбление?

— Какое ограбление? — почти хором воскликнули господа полицейские, с изумлением уставившись на конного альгвазила.

— Ну как же! — Монтинин пальцем указал на драгоценный чемодан. — Кальберга-то студенты ограбили?

— Вот черт! — Инихов добавил и другое ругательство, но его я, пожалуй, опущу. — Поручик! А ведь правда?

Наш юный друг тоже уже спохватился:

— Да-да, конечно! Только не ограбили, а обокрали.

— К черту дефиниции! Как это произошло?

Ничего не знавший о поездке Монтинина на Смоленское кладбище, поручик даже не взглянул на Ивана Сергеевича, хотя именно к нему он, как тут же выяснилось, мог бы адресоваться:

— Это уже почти анекдот. Нажитое преступлениями Кальберг — то ли и сам полагая в скором времени скрыться, то ли из каких-то иных побуждений — хранил… где бы вы думали?

Мы промолчали, не рискуя делать предположения.

— На кладбище!

Монтинин подскочил:

— На Смоленском?

— Да. А как ты догадался?

Ухватившись обеими руками за волосы на голове, Монтинин, с выступающими от боли слезами на глазах, почти закричал:

— В могиле Акулины Олимпиевны?!

— Да. Но… — поручик явно не понимал, что происходит.

Монтинин драл на себе волосы. Его сиятельство встал из кресла и, подойдя к столу, налил себе водки. Мы — все остальные — растерянно переглянулись, как и поручик, ничего не понимая: нам ведь тоже не было известно о поездке Ивана Сергеевича на кладбище!

— Я объясню. — Его сиятельство опрокинул в себя содержимое стакана и закашлялся. — Тут нет никакой загадки. На пути из клуба к Саевичу я встретил Ивана Сергеевича и попросил его съездить на Смоленское кладбище, дав поручение всё хорошенько там перетряхнуть. Дело в том, что в клубе мне стало известно: в последний раз Кальберга видели именно там. А еще — эта Акулина Олимпиевна…

— Да это-то кто такая?! — Чулицкий, совершенно потеряв нить, тоже подскочил к столу и тоже налил себе водки.

Я позволил себе вмешаться, так как — помимо его сиятельства и штабс-ротмистра, — похоже, только я и мог ответить на этот вопрос:

— Любовница Кальберга.

Но, к моему удивлению, Можайский покачал головой:

— Нет, Никита Аристархович, на этот раз ты ошибся. Не любовница.

— Да как же — нет? Я сам наводил справки!

Но князь оставался непреклонным:

— Не спорь. Акулина Олимпиевна — сводная сестра известной тебе барышни. Вот только она умерла.

— Что?

— Да. — Его сиятельство куда-то в пространство махнул рукой, дополнив жест кивком головы. — Акулина Олимпиевна — дочь от первого брака супруги генерала Семарина, урожденная Татищина.

Мы все — за исключением разве что Монтинина — в изумлении переглянулись, что «нашим князем», не осталось незамеченным:

— Да, господа. Вы, вероятно, помните, какое заметное место в обществе занимал тайный советник Татищин, и уж точно помните не совсем обычные обстоятельства смерти его сына — гвардейского капитана Овидия Олимпиевича Татищина.

Мы притихли: история и впрямь была памятной и не сказать, что очень приятной. Инихов принялся жевать сигару. Чулицкий, все еще стоявший подле стола — рядом с Можайским, — нахмурился и снова потянулся к бутылке. А его сиятельство спокойно продолжил:

— Возможно, смерть капитана и не наделала бы столько шума, если бы, как вы помните, не вскрылось странное обстоятельство: вишневый компот, которым он отравился, ему подала его собственная сестра, а приготовлен он был в имении Татищиных. Причем, что самое удивительное, компоты из вишни ранее в имении никогда не делали, поскольку и вишню-то в нем не выращивали. Нет: за вишней специально посылали в город. Несчастный случай? Роковое стечение обстоятельств? Тщательно спланированное и хладнокровно приведенное в исполнение убийство?

Его сиятельство на мгновение замолчал. Инихов, перестав жевать сигару, тут же заявил без всякой неопределенности:

— Разумеется, убийство!

Его сиятельство с готовностью согласился:

— Разумеется. Но доказать что-либо так и не удалось.

— Не удалось. И нахалка получила все состояние отца и брата.

— Да. Получила. Но что же было дальше?

— Ну… — Инихов замялся.

И тогда вмешался я:

— С тех пор Татищину никто не видел. Она словно в воду канула. Поговаривали, что она уединилась в полученном ею отцовском имении и ведет в нем чуть ли не отшельнический образ жизни.

— Что несколько странно, ты не находишь?

Его сиятельство был прав:

— Действительно. — Я призадумался. — Какой прок убивать за состояние, если состоянием не намерен пользоваться? Но позволь!

— Что?

— А почему, собственно, не намерен пользоваться? Если Акулина решила пуститься во все тяжкие и стала любовницей Кальберга, то ей только на руку и деньги, и молва о ее затворничестве! Ты ничего не перепутал? Точно ли Акулина — не Акулина, а ее сводная сестра?

Его сиятельство в очередной раз подтвердил:

— Точно.

А Монтинин хмуро добавил:

— Я собственными глазами видел могилу Акулины Олимпиевны Татищиной. И это — настоящее захоронение, а не бутафория. Во всяком случае, соответствующая запись в реестре имеется: ее я видел тоже собственными глазами.

— Но когда же она умерла?

— Вскоре после брата.

Я опешил:

— Но… но… как это возможно? Почему никто об этом не узнал?

Его сиятельство:

— На самом-то деле узнали. Точнее — слушок прошел, но дальше самой избранной публики не распространился. Недаром князь Кочубей, с которым я ныне встречался, сразу же понял, о ком идет речь и удивился даже больше, чем все вы тут и сейчас. Сведения, которые ты дал мне по телефону, касались умершей: Татищина никак не могла быть любовницей Кальберга, а значит, ее именем воспользовался кто-то другой. Но кто же, кроме сводной сестры, мог это сделать? Кочубей, когда я намекнул ему на историю семьи де Сен-Меран…

— Какой семьи? — Чулицкий в недоумении посмотрел на Можайского. — Разве у нас было что-то по людям с такой фамилией?

— Нет. — Его сиятельство прищурил свои улыбающиеся глаза. — Это из романа. История о французском пареньке, несправедливо обвиненном в политическом преступлении и без суда заточенном в крепости. А Сен-Мераны…

Михаил Фролович замахал руками:

— Хватит, хватит! Я вспомнил. Дамочка там одна всех перетравила, а подозрения пали на ни в чем не повинную девушку.

— Именно. Вот и с нашей девицей Семариной схожая ситуация, только наоборот. Сначала она отравила своего сводного брата, затем — сестру. А потом уж и до папеньки добралась: зачем ей родитель в летах и с взглядами отнюдь не либеральной направленности? Чтобы неусыпный надзор денно и нощно осуществлять?

Михаил Фролович едва не сел на пол. Его ноги подкосились, тело пошатнулось, и только руки, механически вцепившиеся в стол, удержали его от падения.

— И сестра? И генерал?!

— Разумеется.

Его сиятельство посмотрел на господина Чулицкого своими улыбающимися глазами, и на этот раз господина Чулицкого проняло:

— Не смотри на меня так! Откуда я-то мог обо всем этом знать?!

— Ни откуда. — Его сиятельство отвел взгляд. — Смерть Татищиной ажиотажа не вызвала, поскольку и в высших кругах были уверены в ее виновности. Похоронили ее быстро, даже второпях: как говорится, с глаз долой — из мыслей вон! Разрешение было выдано без всяких освидетельствований и следственных мероприятий, хотя уверенность в том, что Татищина в муках совести покончила с собой, имелась полная. Ее и хоронить-то пришлось на холерных задворках в старой могиле, так как настоятель протоиерей Сперанский наотрез отказался хоронить самоубийцу в пределах открытых участков кладбища и даже позволение похоронить ее хотя бы в ограде выдал только под давлением… — его сиятельство указательным пальцем ткнул в потолок, — оттуда.