Изменить стиль страницы

Поручик, ранее никогда не замечавший за Иниховым склонность к таким — такого рода — речам, слушал его и смотрел на него с нескрываемым изумлением. Особенно сильно поручика изумило то, с какой легкостью помощник начальника Сыскной полиции перешел от бешеной — и пяти минут не прошло — ярости к хладнокровию: по крайней мере, на сторонний взгляд. Николаю Вячеславовичу даже почудилось на мгновение, что вовсе не полицейский мундир, а ряса проповедника должна быть надета на Инихове. Инихов же, тем временем, продолжал:

— Прополка сорняков меж розами никак на розы тень не набрасывает. Но если сорняки не полоть, они своею тенью задушат и розы. Тот факт, что в вашей команде оказались негодяи, ничуть…

Тут уже Митрофан Андреевич сдержаться не смог:

— Это еще не факт!

Инихов, выдержав на мгновение вновь разъяренный взгляд брандмайора, покачал головой:

— Ну, полно, Митрофан Андреевич, полно! Давайте работать, а не ребячиться. Мы ведь не друг против друга поставлены, а ровно наоборот: друг за друга. Просто работаем мы на разных участках, но дело у нас общее: благополучие наших сограждан.

Поручик, услышав такой возвышенный оборот, едва удержался, чтобы не хмыкнуть. А вот Митрофан Андреевич и впрямь неожиданно хмыкнул, внезапно сделавшись почти добродушным:

— Ну, хорошо. Допустим, что всё это так… нет-нет, минуточку! — Митрофан Андреевич, заметив довольный кивок Инихова, опять всполошился. — Я говорю о том… о том, что служим мы одному и тому же, что цель у нас общая. Но по каждому из моих людей я требую доказательств! Иначе и думать не думайте, что я позволю вам их скрутить, словно каких-то уголовных, и всех собак на них повесить! Знаю я ваши методы: со времени съезжих ничего не изменилось!

Возможно, что «съезжие» Инихова и задели, но он и виду не показал:

— Разумеется, Митрофан Андреевич, разумеется! По каждому — доказательства. А как же иначе?

Полковник обеспокоенно, но уже совсем без гнева переспросил:

— Постойте: вы что же — действительно по каждому готовы доказательства предоставить?

Инихов указал на поручика:

— Увы, Митрофан Андреевич, готовы. Собственно, Николай Вячеславович сюда за этим и явился.

Полковник перевел взгляд на поручика. Любимов начал было говорить, но практически тут же запнулся, беспомощно обернувшись на разбросанные по полу документы. Митрофан Андреевич позвонил.

— Соберите это, — велел он вошедшему в приемную нижнему чину, — и подайте на стол.

Если пожарный и удивился царившему в приемной канцелярии беспорядку, то высказать свое удивление он не решился. Собрав бумаги и придав им насколько возможно аккуратный вид, он положил их на стол и, подчиняясь жесту Митрофана Андреевича, вышел.

— Итак?

Поручик придвинул к себе стопку листов и начал их перебирать, раскладывая в какой-то — очевидно, имевшейся изначально — последовательности.

Инихов молчал. Митрофан Андреевич нетерпеливо барабанил по столешнице подушечками пальцев правой руки. Его левая рука лежала на столе свободно, но время от времени и ее пальцы, приподнимаясь над столешницей разом, падали на столешницу с раздражающим стуком. Впрочем, цели раздражать у Митрофана Андреевича явно не было. Просто он, всё еще отказываясь поверить в чудовищное, на его взгляд, обвинение, высказанное в первые же мгновения встречи Иниховым и приведшее к такому взрыву, беспокоился и внутренне содрогался. Митрофану Андреевичу было нехорошо. Нехорошо от загоняемой пока еще вглубь сознания, но леденящей сердце мысли о том, что всё ему сказанное — правда.

Наконец, поручик показал, что готов начать. Митрофан Андреевич перестал барабанить по столешнице. Пальцы его рук сомкнулись в кулаки. Лицо побледнело.

— Ну?!

— Вот что получается, господин полковник…

***

Более двух часов понадобилось Николаю Вячеславовичу на то, чтобы смысл сделанных им выписок дошел до брандмайора полностью. Не потому, что Митрофан Андреевич был глуп — напротив: ум этого замечательного человека был быстрым и деятельным, — а потому, что Митрофан Андреевич проявил воистину защитительную дотошность при разборе каждого случая. Если бы дело происходило не в канцелярии брандмайора, было бы можно подумать, что происходит оно в приемной лучшего адвоката столицы.

Как бы там ни было, но только прилично за полдень разбор обвинений окончился. За это время успела погаснуть четырехрожковая, с молочно-белым шаром на каждом рожке, висевшая чуть ли не прямо над столом люстра. В высокое окно успел заструиться дневной — серый и приглушенный — свет. Успели дважды принести горячий чай, от которого, впрочем, и поручик, и помощник начальника Сыскной полиции отказались. Причем — неслыханное дело! — снисходя до их обоих не лучшего после ночного совещания состояния (о совещании у Можайского тоже было поведано), Митрофан Андреевич велел принести графин с вином: он выразился именно так, но в графине оказалась водка.

Прилично за полдень — примерно тогда же, когда Можайский был в самом разгаре беседы с князем Кочубеем — мрачные Инихов и Митрофан Андреевич поднялись из-за стола. Поручик тоже встал, но полковник, коснувшись его руки, остановил его:

— Нет, поручик, вы нам не понадобитесь. Возвращайтесь к себе в участок и… и… — Митрофан Андреевич запнулся и замолчал.

— Возвращайтесь в участок и ждите распоряжений. — Инихов подтолкнул Николая Вячеславовича к двери.

Вячеслав Николаевич понимающе вздохнул и, не говоря ни слова — ни прощания, ни чести, — вышел из приемной, спустился на первый этаж, укутался в шинель, замотав предварительно шею в своё неуставное и очень дорогое кашне, толкнул массивную дверь и оказался на улице.

Было сравнительно тепло, но очень промозгло. Так, что буквально сам воздух казался мокрым и неприятным. Идти пешком Вячеславу Николаевичу не хотелось, а денег на извозчика — как обычно — у него не нашлось: в бумажнике, как и несколько дней назад, лежала только неразменная трешка.

Вячеслав Николаевич вздохнул и в нерешительности остановился прямо у входа в здание. И тут — к его радости и облегчению — перед ним возник нижний пожарный чин. Чин козырнул и указал на стоявшую чуть поодаль пролетку:

— Их высбродь, вашбродь, распорядились предоставить!

Вячеслав Николаевич в пролетку сел.

Пролетка тронулась и растворилась в Петербурге.

37

Михаил Георгиевич — полицейский врач — сидел у себя: в обстановке скудной и тревожной. Скудной и тревожной, впрочем, эта обстановка могла бы показаться многим, но не врачу: металлические шкафы с полками и ящичками, уставленными и наполненными склянками, инструментами и всяким другим подобного рода снаряжением; обшарпанный, без сукна, стол, сдвинутый поближе к окну, хотя чаще всего толку от низкого, забранного решеткой окна не было никакого; яркая лампа без абажура — керосиновая, не электрическая, так как электричество в здание не было подведено: васильевское газовое общество не сдавало позиции; пол, как и в прозекторской, выложенный кафелем; стены — белые, периодически обновляемые принятой в качестве «противозаразной» меры известью, а потому неаккуратные, местами осыпающиеся крошкой.

Эта обстановка, повторим, производила тревожное впечатление на попадавших в комнату случайных — и не очень — посетителей, но любому врачу она казалась нормальной, обыденной. А такой неожиданный в этом помещении элемент, как старой работы, потемневший, покрытый сеткой трещин портрет молоденькой, веселой и жеманной дамы, и вовсе казался роскошью. Кто была эта дама, кем был написан портрет, не знал никто. Как никто уже и не помнил, откуда он вообще появился. В бытность Шонина полицейским врачом Васильевской части, этот портрет висел здесь от первого дня и доныне.

Михаил Георгиевич сидел за столом, но смотрел в окно. Светать начало недавно, утро еще не давало достаточно света; в сущности, было по-прежнему темно. Разглядеть что-либо через окно не представлялось возможным: Михаил Георгиевич видел только собственное — и части помещения — отражение в стекле.