Изменить стиль страницы

— Скорее за мной! В кабинет!

И мы снова — уже вчетвером — побежали.

В кабинете (дверь господин Стоянов закрыл на два оборота ключа) мы смогли отдышаться и более или менее прийти в себя от всех свалившихся на нас потрясений. Знали бы мы, что это еще не конец! Что вот-вот на нас обрушатся новые испытания!

— Прошу вас, господа, присаживайтесь, — указал нам на стулья подле стола доктор и сам уселся на один из них.

Мы тоже сели. Точнее, сели я и поручик, тогда как Иван Пантелеймонович остался стоять, и это — забегая немного вперед — спасло наши души.

— Позвольте всё объяснить. — Алексей Алексеевич потянулся за лежавшим на столе портсигаром. Руки его заметно дрожали.

— Да уж, сделайте милость! — тон поручика мог бы показаться грубым, но только в обычной обстановке. В той же обстановке, в которой очутились мы, его тон был самым что ни на есть уместным. Я бы даже сказал — еще раз без стеснения подчеркнув выдающиеся качества этого молодого человека, — что для сложившихся обстоятельств поручик был удивительно сдержан.

Алексей Алексеевич закурил, жестом и нам предложив последовать его примеру, но мы отказались: нам решительно было не до табака. Тогда Алексей Алексеевич вздохнул, отложил прикуренную уже папиросу в пепельницу и начал свое леденящее кровь повествование.

— Странности начали происходить с месяц назад. Первым на них обратил внимание Александр Афанасьевич[132]. Однажды — было это где-то тому уже две или даже три недели — он зашел ко мне, вот в этот самый кабинет, и задал очень странный, как мне тогда показалось, вопрос: «Алексей Алексеевич, — спросил он, — вы не видели лысого?» Я растерялся и уточнил: «Лысого? Какого лысого?» «Огромного такого, телосложения богатырского; говорят, что он у прозекторской и в морге появляется». «Нет, Александр Афанасьевич, не видел». А я и впрямь еще ни разу не сталкивался с этим чудовищем и поэтому то, что о нем вообще зашла речь, и то, что завел ее сам Александр Афанасьевич, показалось мне в высшей степени удивительным и неуместным. Я даже — каюсь — подумал, что от постоянного напряжения у Александра Афанасьевича стремительно развилась горячка, но, несмотря на дикие вопросы и не менее дикие пояснения, больным он не выглядел. И это, пожалуй, пугало еще больше! Заметив мою реакцию, он усмехнулся: горько, ничуть не обиженно. Ласково положив мне руку на плечо, он усадил меня на стул и постарался успокоить. Во всяком случае, именно таковым было его намерение, но он не только не успокоил меня, но и напугал еще больше!

«Вот какое дело, Алексей Алексеевич, — начал он свою «успокоительную» речь. — В больнице появились привидения. Призраки. Оборотни. Их видят то и дело и повсюду. Но прежде всего, видят двоих: огромного лысого — у прозекторской и у входа в морг — и сестру милосердия с васильковыми глазами — в палате для тифозных…»

Мы вздрогнули: палата для тифозных! Мой лоб покрылся испариной. Нет, я, конечно, не трус, но стоило ли мне отговаривать накануне Можайского от посещения заведения для больных корью, чтобы сегодня угодить в компанию заболевших тифом? Алексей Алексеевич, между тем, продолжал.

— Едва Александр Афанасьевич упомянул сестру милосердия с васильковыми глазами, как я изумленно воскликнул: «Ее-то я видел! Но разве…» Александр Афанасьевич закивал: «Она, она самая! То есть, нет: что я говорю? Ведь вы хотели спросить, не с курсов ли она Красного Креста? Нет, Алексей Алексеевич, не с курсов!» «Но кто же ее пригласил? Как?» «Никто ее не приглашал. Она сама пришла». «То есть как — сама?» «А вот так: взяла и пришла». Александр Афанасьевич выглядел одновременно и возбужденным и подавленным. Я счел своим долгом осведомиться о его самочувствии, но отмахнулся: «Со мной все в полном порядке. Во всяком случае, с телом. Душа моя страждет, Алексей Алексеевич, душа!» Тут уже я перепугался не на шутку: вообще-то я — не специалист по душевным болезням, да в нашей больнице и отделения-то для умопомешавшихся нет. И все же мне было известно, что люди, рассудок которых помутился, никогда не считают себя больными и даже в моменты просветления не отдают себе отчет в захватившем их несчастье. Таким образом, поведение и речи Александра Афанасьевича казались странными вдвойне. С одной стороны, он явно обезумел, но с другой — как же можно признать безумцем человека, прямо признающего, что дух его страждет? Нет: тут что-то было не так, и тогда я присмотрелся к Александру Афанасьевичу внимательней. Он был напуган! Да: он был напуган даже больше, чем испугался я сам, увидев главного врача больницы в таком состоянии! Встав и подойдя вон к тому шкафчику, — Алексей Алексеевич указал рукой на забранный окрашенным в белый цвет стеклом металлический шкаф, — я выбрал из склянок ту, что содержала спиртовую настойку валерианы, и, отмерив капель тридцать или сорок в стакан, протянул стакан Александру Афанасьевичу. Он выпил.

— Алексей Алексеевич, — поручик, воспользовавшись паузой, заговорил подозрительно и даже немного привстав со стула. — А что это вы все время оглядываетесь на окно?

Тут нужно заметить, что господин Троянов и впрямь то и дело на протяжении своего рассказа быстро, словно бы мельком, оборачивался к закрытому портьерой окну и тут же вновь обращался к нам. Признаюсь, я тоже, как и поручик, подметил эти движения, и меня они, как и поручика, обеспокоили не меньше.

Услышав вопрос поручика, Алексей Алексеевич побледнел. Взгляд его метнулся к портьере. И тут за портьерой послышался шорох.

— Что за…

Договорить поручик не успел. Портьера, сорванная мощным движением, рухнула с карниза, и на нас, буквально перемахнув через стол и чуть ли не через голову господина Троянова, обрушилось чье-то тело!

Нападение было таким неожиданным, что мы с поручиком повалились со стульев на пол. Я ощутил, как чья-то рука сдавливает мне горло, мешая дышать и не позволяя издать ни звука. Поручик хрипел: очевидно, его тоже душили. Трудно сказать, чем бы все это закончилось, но тут раздался спасительный рев: все это время стоявший поодаль от стола Иван Пантелеймонович затрубил в свой горн!

Хватка на моем горле ослабла. Я перекатился в сторону и, усевшись на корточки, оглядел поле битвы: поручик тоже сидел на полу, глаза его были выпучены; стулья валялись в беспорядке; Алексей Алексеевич стоял, прислонившись к шкафчику, на его губах блуждала улыбка, но лицо искажала потрясенная гримаса; Иван Пантелеймонович — очевидно, решившийся и на другие, помимо дудения в горн, действия — держал за шиворот какого-то ошеломленного проходимца.

Проходимец этот оказался личностью примечательной! Одетый в мундир офицера конной стражи, он выглядел так, словно сошел с картин старинных мастеров: матово-бледный, с искусно растрепанными вьющимися волосами — можно было подумать, что на голове у него светлый завитой парик, — с чувственными губами и сверкавшими за ними белоснежными зубами, с карими — навыкат — глазами, в которых пульсировала помесь удивления, потрясения, мысли глубокой и легкомыслия — одновременно.

Именно он напал на нас, выметнувшись из-за портьеры, и я узнал его! Как, впрочем, и он узнал меня и поручика, чем и объяснялось его ошеломление.

— Монтинин!

— Сушкин!

— Черт тебя подери!

— Любимов!

— Как, господа, вы знакомы?

Алексей Алексеевич попятился от шкафчика к столу, а общий наш с поручиком приятель — штабс-ротмистр Иван Сергеевич Монтинин (прошу любить и жаловать) — дернулся под хваткой Ивана Пантелеймоновича, едва не отодрав воротник от своей шинели.

— Да пусти ты, бес с трубой!

— Вашбродь?

Поручик мотнул головой, кучер — не без сожаления — выпустил ворот Монтинина, и мы — поручик, я и ротмистр — повернулись к спрятавшемуся за стол Алексею Алексеевичу.

— Ну-с, — сказать, что голос поручика был грозным, не сказать ничего, — Извольте объясниться!

— Да ведь я, — начал оправдываться господин Троянов, — и думать не мог, что вы знакомы!

вернуться

132

132 Нечаев, главный врач Обуховской больницы.