Изменить стиль страницы

Молчание явно затягивалось. И тогда, пересилив себя, Никита Аристархович, пробурчал:

— Извините.

Из трубки послышался вздох:

— Ладно. — Князь Кочубей немного еще помедлил, но уже просто собираясь с мыслями. — Что конкретно вас интересует?

— Всё!

Сушкин выпалил это «всё» так радостно и так искренне, что, сам того испугавшись, тут же добавил более сдержанно:

— Я сижу взаперти, Василий Сергеевич, вы понимаете: мне запретили и нос на улицу высовывать. Никто и ничего не сообщает мне. Ноль информации! И нигде никого: ни в участке, ни в канцелярии Сыскной, ни… в общем, все как сквозь землю провалились! А я не могу находиться в таком… в таком… безупречном неведении!

Неожиданно — даже для него самого — подобранное Сушкиным определение неведения как безупречного окончательно разрядило атмосферу, при условии, конечно, что можно выразиться именно так: все-таки собеседники — да и то: если считать по прямой — находились в доброй паре километров друг от друга и атмосферу имели общую разве что в глобальном смысле.

Дальше уже разговор проходил спокойно и даже, можно сказать, по-дружески. Князь Кочубей выложил Сушкину все детали встречи с Можайским, включая и то, что уже, выполняя данное Можайскому обещание, связался с… «Впрочем, неважно, с кем: главное, что руки теперь у него развязаны. Индульгенция ему дана полная!» И все же на последний, интересовавший Сушкина не меньше всех остальных, вопрос внятно ответить Кочубей не смог.

— А куда он отправился? Он вам не сказал?

— Гм… — Кочубей даже растерялся. — Куда отправился? Гм…

— Ну, хоть какой-то намек?

— Да вот я и пытаюсь припомнить…

— Неужели совсем ничего?

— Может, на кладбище? Но нет… постойте… или все же на кладбище?

Сушкин поник.

— Или к Саевичу?.. Нет, я не знаю, а гадать — бессмысленно. Мало ли, куда он мог отправиться? Вы что, Можайского не знаете? У него же неделя — из одиннадцати дней, и каждый из этих дней — пятница!

Вот так и закончился этот разговор, с одной стороны, принеся Никите Аристарховичу хоть какие-то сведения, а с другой, ничуть не утолив его жажду познаний. Утверждение Кочубея о том, что просчитать поведение Можайского невозможно, было очень недалеко от истины, поэтому гадать было и впрямь бессмысленно. Правда, из ответов князя и самого направления его беседы с Можайским вырисовывались две очевидные и равновеликие вероятности — кладбище и Саевич, — но сколько оставалось вероятностей не столь очевидных, хотя и возможных?

В общем, Никита Аристархович вновь оказался во власти раздражающего возбуждения. Позвонить на кладбище было невозможно, хотя, порывшись в адресной книге, Никита Аристархович и нашел адрес смотрителя Смоленского кладбища — господина Орлова Якова Семеновича. Но вот беда: в квартире смотрителя, проживавшего в принадлежавшем кладбищу доме по Камской улице, телефона не было. Не было телефона — Сушкин узнал об этом из того же справочника — и у Саевича. Получалось, что ни одну из обеих очевидных вероятностей «отработать» было невозможно. Тогда Никита Аристархович снова принялся названивать в участок Можайского, в канцелярию Сыскной полиции, додумался позвонить в приемную начальника пожарной команды, но, как и прежде (а в приемной Кирилова впервые), наталкивался только на дежурных, заявлявших, что никого из начальства или осведомленных лиц на месте не имелось. Наконец, пришлось прекратить и эти попытки связаться хоть с кем-то: один за другим, дежурные в участке и в Сыскной пригрозили Никите Аристарховичу всеми небесными карами, если он не оставит их в покое.

Так и получилось, что к вечеру, когда совсем уже стемнело, а оттепель сменилась морозцем и буйным ветром, Сушкин — без сил, на нервах, вздрагивая от малейшего шороха и изрядно откушав спиртного — сидел на стуле около телефона и едва не плакал от страшной обиды. Если бы в эти минуты кто-то сказал ему, что над ним, Сушкиным, просто-напросто грубо надсмеялись, он бы поверил безоговорочно.

И вдруг во входную дверь позвонили.

Сушкин вскочил и прислушался: нет, ему не показалось — звонок затрезвонил снова. Длинно, требовательно, с небольшой только паузой, после которой возобновился.

Домработницы не было, и репортер сам побежал в прихожую, спотыкаясь на не слишком твердых ногах и пару раз едва не упав. Задавать сакраментальный вопрос «кто там?» — хотя в его-то положении это как раз и не было бы лишним — он не стал: сразу отпер замок и распахнул дверь.

Не говоря ни слова, в квартиру вошли трое: Можайский, Саевич и кучер Иван Пантелеймонович. Все трое были страшно бледны, причем у каждого эта бледность по-своему выглядела особенно страшной. У Можайского — в сочетании с улыбавшимися глазами. У Саевича — на фоне дико всклокоченных длинных сальных волос. У Ивана Пантелеймоновича — растекшись зловещей синюшностью по лысине во всю макушку головы.

Все трое — Можайский и кучер в шинелях, Саевич — в статском пальто, — являли собою картину настолько впечатляющую, что Сушкин почти в мистическом ужасе отшатнулся. Уж кого-кого, а Можайского таким он точно никогда не видел!

— В-вы?

Ничего не ответив, не скинув в прихожей покрытую колкими и уже — в тепле квартиры — начавшими подтаивать снежинками верхнюю одежду, Можайский, Саевич и (удивительное дело: столь же решительно, как и господа) Иван Пантелеймонович прошли в гостиную и буквально рухнули в кресла.

Никита Аристархович смотрел на своих посетителей, открыв в изумлении и страхе рот. Дважды он попытался заговорить и дважды не получил никакого ответа. Только на третью попытку Можайский отреагировал взмахом руки, указав на графин. Никита Аристархович бросился к буфету, выхватил из него три рюмки, наполнил их водкой и поднес каждому из троих. Все трое махом выпили и снова впали в немой и неподвижный ступор.

И тут во входную дверь опять позвонили: также требовательно и также длинно. Сушкин едва не взвился под потолок. Перебежав из гостиной в прихожую, он снова без всяких «кто там?» распахнул дверь и оказался лицом к лицу с Чулицким.

На вид Михаил Фролович был не менее страшен, чем первые гости, но, в отличие от них, он явно не онемел:

— Можайский уже здесь?

— Д-да…

Отодвинув репортера и — опять-таки — не раздеваясь, Чулицкий грозовой тучей проволок себя по коридору и ввалился в гостиную. Там, остановившись на мгновение и, прежде всего, окинув мрачным взглядом сидевших в креслах Можайского, Саевича и Ивана Пантелеймоновича, он прямиком подошел к столу и схватил графин. Рюмки, однако, на столе не было, и тогда Михаил Фролович, без всякого абсолютно стеснения, отхлебнул прямиком из графина. По его лицу пробежала гримаса, и он сделал еще один глоток. После чего поставил графин, отошел от стола и — тяжело, как будто собираясь разметать его в щепы — опустился в свободное кресло.

Никита Аристархович обомлел.

И тут раздался третий звонок!

Еще одна пробежка на подкашивающихся ногах к двери: на пороге — Инихов и — собственной персоной — Митрофан Андреевич Кирилов, брант-майор. Оба — с выражениями лиц потерянными; у Инихова — с оттенком испуга, у Митрофана Андреевича — обиды.

— Господа?

Митрофан Андреевич только сверкнул глазами, его усы встопорщились. Инихов взглянул вопросительно.

Сушкин, ощущая, что пол под его ногами колеблется, машинально закивал головой, повторяя как заклинание:

— Там, там…

Инихов и брант-майор — всё также не раздеваясь, хотя на их шинелях снега было уже поболе, чем на шинелях и пальто пришедших ранее — двинулись, почти поддерживая друг друга под локотки, в гостиную. Там они, мельком глянув на рассевшихся по креслам страшных истуканов, одновременно потянулись к графину. Сергей Ильич — очевидно, с рассудком расставшийся не вполне, — как младший по чину, отдернул руку и потупился. Появившийся тут же Сушкин увидел, как Митрофан Андреевич, подобно Чулицкому, запрокинул голову и сделал несколько глотков прямо из графина: рюмок на столе по-прежнему не было.

— П-подождите!