Реб Эфраим не согласен: мудрец не виноват, что глупые ученики извратили его учение. Чернь всегда искажает слова мудреца, подгоняет их по своей глупости, потому что не может понять их смысла. Почему узколобые недоумки так ненавидели рабби Мойше бен-Маймона, Маймонида, как его называют гои? Потому что он не позволил превратить служение Всевышнему в идолопоклонство. Оттого что дураки искажают мысли мудреца, сам он дураком не становится.
— Нет, ребе Карновский, — говорит Вальдер, — мудрец и есть мудрец, а дурак и есть дурак. Я как раз недавно об этом написал. Если хотите, сейчас прочитаю.
С мальчишеским проворством он взбирается по лесенке, перебирает рукописи на верхней полке и наконец находит нужную.
— Ах, злодеи! — восклицает он с досадой, увидев, что мыши погрызли пергамент. — Ну что ты будешь делать!
— Реб Эфраим, у вас же кошка есть, — говорит Карновский.
Кошка дремлет на стуле, свернувшись калачиком.
— С тех пор как Мафусаил, благословенной памяти, покинул этот мир, мне ни одной приличной кошки не попалось, — вздыхает реб Эфраим. — Уже совсем старый был, слепой, но сражался со злодеями не на жизнь, а на смерть.
Рукопись изрядно попорчена мышами, но реб Эфраим помнит уничтоженные места наизусть.
— Ну, что скажете, ребе Карновский? — спрашивает он.
Карновскому нечего возразить, но он сильно сомневается, что доводы Вальдера подействуют на гоев, помогут установить мир между Симом и Иафетом. Он лучше знает жизнь, чем реб Эфраим, который не выходит из дому. Он насмотрелся на гоев во время войны, повидал их злобу и жестокость. Они и теперь полны ненависти ко всем и ко всему, а особенно к евреям. И не только простонародье, но и образованные, студенты. Да что говорить о гоях, если даже евреи нас не понимают, даже наши собственные дети. Кому нужны рукописи, в которые реб Эфраим вложил столько мудрости, на которые потратил столько лет работы?
— Как сказано: «Для кого я трудился?»
— Удивляюсь вам, ребе Карновский, — перебивает реб Эфраим. — Как вы, ученый человек, можете так говорить?
Нет, реб Эфраим не согласен, не все еще пропало. Он не слепой, он знает, что делается в мире, хоть и не выходит из комнаты. Но мыслящий человек не должен бояться и отчаиваться. Ничего нового не происходит, так было всегда. Когда Моисей вырезал скрижали, чтобы дать миру основу, чернь вместе со священником Аароном плясала вокруг золотого тельца и кричала, что это бог Израиля. И во времена Екклесиаста было не лучше. У рабби Сократа и рабби Платона учеников было всего ничего, а чернь предавалась распутству, грабежам и прочим злодеяниям. И рабби Мойше бен-Маймон был в своем поколении один такой. Однако они не боялись и делали свое дело. И слова мудрецов остались в веках.
— Нет, ребе Карновский, — заканчивает реб Эфраим, положив руку Довиду на плечо, — что посеяно, непременно взойдет. Ветер уносит зерна в пустыню, и там вырастают плодовые деревья. Я буду делать то, что должен.
На Драгонер-штрассе многолюдно и шумно. После войны к старожилам приехало много родственников из-за границы. Прибыли беженцы из Галиции, оставшиеся без императорского покровительства, польские евреи, изгнанные из родных мест, русские, румынские. Еврейским солдатам, которые воевали в русской армии и попали в плен, некуда было возвращаться; сионисты не могли собрать документы, чтобы выехать в Палестину; жены ехали к мужьям в Америку, но в дороге остались без средств. И все они осели в Берлине. Жили где попало, торговали или болтались без дела, сидели в дешевых кошерных ресторанчиках. Полиция устраивала облавы, хватала тех, у кого не было документов. Квартал, прозванный в насмешку Еврейской Швейцарией, жил шумной, напряженной жизнью. Продавцы и покупатели торговались, нищие выпрашивали милостыню, полицейские свистели, менялы меняли деньги, евреи молились. Надрывались граммофоны в книжных лавках, с модных американских пластинок звучали напевы канторов и сальные куплеты. А реб Эфраим ничего не видел и не слышал, улицы для него не существовало. Он читал Довиду Карновскому страницу за страницей. Кошка лежала на стуле, свернувшись калачиком. В углах трудились мыши, грызли, но она не обращала на них внимания, только слушала голос хозяина. Когда реб Эфраим доходил до какого-нибудь особенно важного места, до новой, необычной мысли, его глаза вспыхивали, лицо розовело, как у юноши.
— Ну, ребе Карновский, что на это скажете? — интересовался он.
— Прекрасно, реб Эфраим, прекрасно! — отвечал восхищенный Довид Карновский.
Когда Тереза почувствовала схватки и приехала с матерью в клинику профессора Галеви, туда, где она когда-то работала, доктор Карновский решил, что будет сам принимать роды. Вся клиника была взбудоражена.
— Тереза, вы не боитесь? — спрашивали сестры. — В таких случаях женщины обычно не доверяют мужьям.
— Ничуть не боюсь, — обижалась Тереза. Ей было неприятно, что ее подозревают в недоверии.
Врачи окружили Карновского.
— Коллега, вы точно не будете нервничать? — спрашивали они с намеком, что Карновский, пожалуй, слишком в себе уверен.
— Конечно, не буду, — спокойно отвечал Георг.
Доктора, недовольные успешной карьерой Карновского, пожимали плечами, но профессор Галеви одобрил его решение:
— Врач, который не может взять на себя ответственность за жизнь близкого человека, не может отвечать и за жизнь чужого. Запомните это, молодые люди.
Нервничать доктор Карновский начал, когда все закончилось. Тереза родила мальчика.
Карновский так и хотел, чтобы первый ребенок оказался мальчиком, и Тереза была горда, что родила мужу сына, а волновался он из-за родителей, особенно из-за матери. Лея была счастлива, что снова сможет взять на руки маленькое тельце, прижать к себе, приласкать. Но при этом она умоляющими глазами смотрела на Георга, ничего не говорила, только жалобно смотрела, как овечка на голодного волка. Доктор Карновский был сильно обеспокоен.
В первый день он был уверен, что не позвонит себя уломать. Он не даст совершить над своим первенцем бессмысленный обряд только потому, что тысячи лет назад Авраам поклялся своему Богу, что все его потомки мужского пола будут обрезаны на восьмой день после рождения. Какое дело врачу из самого центра Западной Европы до кровавых обычаев кочевника-патриарха? И пусть мать смотрит умоляющим взглядом, все равно он не изменит своим принципам.
На второй день он слегка смягчился, но все еще не поддался. Если бы его жена была еврейка, он, может, и согласился бы. На что ни пойдешь ради матери? Конечно, Тереза не стала бы возражать, она его любит, для нее его слово — закон. Но он не может ее принуждать. Именно потому, что он еврей, а она христианка, в таких вещах он не имеет права давить на нее и на ее семью.
На третий день Лея с трудом сдерживала слезы. Доктор Карновский не знал, куда спрятаться от ее умоляющего взгляда. Она молчала, но ее глаза говорили: «Твоя мать имеет на это право. Ты можешь сделать ее счастливой, а можешь ее убить».
Доктор Карновский был обеспокоен не на шутку. «Вдруг она этого не перенесет?» — думал он. У него есть обязанности перед женой, но есть и перед матерью. Положение было щекотливым, очень щекотливым. Вопрос стоял так: «Еврей или нет». Он хочет быть хорошим для своей нееврейской жены и ее родных, а получается, будто он считает, что еврейское происхождение — изъян, который надо скрывать.
На четвертый день к беспокойству о матери прибавилось беспокойство об отце. Сам ставший отцом, теперь Георг и о своем отце думал несколько иначе. Конечно, Карновский-старший сурово с ним обошелся, но это потому, что он человек старых взглядов, однако он желал сыну только добра, это надо понимать. Может, и правда провести эту небольшую церемонию с ребенком? Кстати, это и для здоровья полезно, а отец наверняка растает, они помирятся, простят друг друга. Пусть узнает, что молодые бывают мудрее, мягче, добрее стариков.
На пятый день он вдруг решил пойти к отцу и пригласить его на обрезание. Однако в нем тут же снова проснулось упрямство. Нет, это будет слишком, не он обидел отца, а отец — его. К тому же это его праздник, вот пускай отец сам и придет поздравить сына. Придет — прекрасно, Георг воздаст ему все сыновние почести, и пусть он будет доволен. А не придет — и не надо. Два дня он провел в напряженном ожидании, явится отец или нет. На восьмой день, когда отец так и не пришел, Георг сделал сыну обрезание, но устраивать по этому случаю праздника не стал. Он сам обрезал ребенка, без молитвы и благословения, без гостей, пряников и водки.