Изменить стиль страницы

Словом, красавица из соседней школы не вписывалась в круг моих интересов, вызывая, пожалуй, лишь некоторое любопытство.

Тем сильнее было мое потрясение, когда в предоктябрьский сумеречный полдень меня вызвали к директору после четвертого урока, в его теплый, с цветочными ковровыми дорожками и чугунными статуэтками кабинет, где у громадного дубового с резными листьями стола робко стояла в расстегнутом пальто девушка, теребя кончик серого шарфа. Она находилась вполоборота к окну, чуть наклонив голову, так что волосы закрывали от меня лицо, и я видел лишь красное дешевое с накладными карманами пальто, суконные с кожаной прошивкой боты, темные от сырости, и шарф — обычный вязаный шарфик без рисунка…

— Вахонин, — сказал мне директор, не поднимаясь из-за стола и глядя поверх очков на нас, — тебя просят выступить в соседней школе. Вот пришли…

И он кивнул в сторону девушки как-то странно и неодобрительно, пригладив при этом сивые редкие волосы и оправляя лацканы серого пиджака с форменными петлицами путейца. Я знал, что директору льстит мое сочинительство: недаром он добился печатного издания целого сборника опусов в дорожной типографии, и сейчас удивился, чувствуя его скрытую неприязнь к девушке.

— Хорошо, — сказал я, — вы меня с анатомии отпускаете?

Директор снова начал приглаживать петушиные волосы, прокашливаться, что-то бормотать, из чего я понял, что он в полной растерянности: из школы ему не звонили, из райкома не предупреждали, и, вообще-то говоря, это непорядок…

— Ладно, Аркадий Саввич, — с беспечностью десятиклассника и баловня школы сказал я, — по дороге зайду в райком и все улажу. Ведь вы меня по линии сектора пропаганды приглашаете? — обратился я к девушке. Она вздрогнула, подняла на меня глаза и густо покраснела…

Боже мой! Забуду ли я ту секунду, когда увидел это лицо — нежный овал щек, покрытых густым румянцем, густые черные брови и ореховые глаза, полные волнения, страха и робости. Вьющиеся каштановые волосы падали на лоб — высокий и чистый, как у женщин пушкинской эпохи. Губы с темным пушком вокруг рта были пунцовы и крупны, и она в волнении покусывала их, ничего не отвечая… Видимо, она долго ожидала директора.

— Так мы идем? — не получив ответа, после короткой паузы сказал я и сам почувствовал, как тревожно и гулко забилось мое сердце.

Мы вышли, и вслед нам директор еще что-то продолжал бормотать, возясь с телефонным диском и срываясь пальцем из железных его дырочек.

IV

Как описать состояние, в котором мы находились, когда вышли на улицу, молча пересекли привокзальную площадь, сели в гулкий, нещадно мотающийся трамвай, взяли билеты у сонной билетерши в обшарпанных перчатках с отрезанными напальчниками. Чувство необыкновенности охватило меня. Мутный осенний день, стальные озяблые рельсы, рубчатые стволы карагачей — все напряглось и зазвенело неслышной, но явственной музыкой, и разговоры вокруг, и фигуры украдкой оглядывающихся людей, и даже нещадный скрип и грохот трамвая были исполнены особого, значительного и ликующего смысла.

Она пришла за мной! Она нарочно пришла за мной и сейчас идет рядом, стараясь не ступать в прозрачные лужи на асфальте, и я слышу рядом ее дыханье и вижу, как она зябко прячет кулачки в рукава старенького с белыми пролысинами обшлагов пальто… «Боже, как она мне нравится», — думал я, а язык мой, словно помимо меня, начинал уже что-то говорить, спрашивать, рисоваться. Она отвечала односложно, о чем-то сосредоточенно думая, сообщив мне кратко, что весь девятый ее класс ожидает меня в кабинете литературы и что все они читали мои стихи в только что вышедшем сборнике… Сколько я ни пытался завести с ней разговор, она отвечала просто: «Меня просили».

И лишь в конце, когда мы уже почти прошли через городской сад с пустыми железными лодками качелей, полунагим березником и потемневшими афишными щитами, Она замедлила торопливый шаг, умоляюще взглянула на меня и прошептала чуть слышно:

— Вы можете назвать меня дурой, но это я сама хотела вас увидеть… И никто нас не ждет… Никто…

Ровно через год — следующим октябрем, когда я ходил одурманенный нашей любовью и мы были откровенны и правдивы друг перед другом, как никогда до или после, Она призналась мне, что увидела меня на школьном районном смотре, и Ей, приехавшей из маленького таежного городка, где отец — военный — служил вплоть до отставки безвыездно, показалось, что Она увидела чудо. Юноша — поэт! Как Байрон, как любимый Ею Блок, стихи которого Она знала наизусть уже с пятого класса, а «Прекрасную Даму» читала как молитву.

— Ты знаешь, — говорила Она, — я всегда была дома одна, а мы жили почти в лесу, и было так страшно ждать маму с работы, и я засыпала над книжкой и постоянно видела во сне твое лицо. Не смейся — это было именно твое лицо: самодовольное и злое, с перекошенным подбородком и обкусанными губами. Лицо эгоиста, которого я любила: ведь ты был тоже одинок…

Но это было потом, а сейчас она стояла передо мной на скользком от прелых листьев асфальте, и ветер гнул мокрые отвислые ветви берез, и в горсаду было пусто, лишь в отдалении нахохленные мамаши возили в блестящих пестрых колясках укутанные в одеяла свертки. Какой-то старик в поношенной шинели без хлястика, бесцветный и унылый, брел по аллее, подняв воротник до заросшего серой щетиной подбородка. Я был растерян и, кажется, впервые в жизни не знал, что сказать.

— Извините, что так получилось. Я и сама знаю, что это глупо… — И она повернулась и быстрым шагом, почти бегом, кинулась в глубь сада, туда, где фанерным, маслено блестящим куполом круглилась раковина танцплощадки, где на раскисшей земле резко-фиолетово отпечатывались следы ее жалких ботиков…

Я вернулся домой потрясенный и недоумевающий. Случившееся было так странно, что я поначалу решил про себя: ну и ладно, убежала — и на здоровье. Не гоняться же промеж деревьев за девчонкой, пусть даже такой…

Но музыка, услышанная мною там, на трамвайном кольце, под сверкание полуовальных дуг, продолжала тревожно и настойчиво звучать во мне. Я не мог сосредоточиться. Пытаясь раскрыть папки своих черновиков, я видел только ее напряженную хрупкую фигурку, стремительно удаляющуюся и уже мелькающую за черно-пегими мокрыми стволами. Кто Она — эта чудесная, откровенная, внезапная девушка? Зачем Ей нужно было увидеться со мной и так мгновенно исчезнуть, раствориться в осенней туманной мгле, не дав мне даже опомниться? Интуиция подсказывала мне, что мы должны, обязательно должны встретиться. Но как и где? И смогу ли я смотреть ей в глаза?..

V

Через неделю начались праздники. Классная компания по обыкновению свелась к домашней вечеринке у одной из обеспеченных девушек, чья квартира была побольше площадью, а родители с самоотверженностью толклись на кухне, таскали горячие, только что из духовки пироги, незаметно подсовывали сметанные салаты и убирали пустые, с печальным звоном бутылки из-под вина и лимонада. Надоедно и металлически звучал патефон, мы толклись на пятачке между пианино со старомодными слониками и тахтой, покрытой ковровым пологом, и мне было грустно от того, что девушка, о которой я думал, была неизвестно-далека. Возбужденный от выпитого, в белой, мягкой, ласковой от маминых рук рубашке, я танцевал и чувствовал, как остро пахнут рядом, у самых ноздрей, кокетливо завитые волосы моих одноклассниц, как непроизвольно и трепетно касаются меня их тугие, острые грудки, покрытые уже не форменными передниками, а яркими цветными тканями платьев. Но, однако, игрушечность, поднадзорность этой близости, перемежаемой цепкими стерегущими взглядами родителей и шуточками классных остряков, от которых я бледнел и сбивался с маршеобразного такта фокстрота, раздражали меня. Чем темнее становилось за окнами, завешенными прозрачными, непривычно-дорогими кисейными шторами, тем пестрее и беспорядочнее было в моих глазах, и меня все больше подмывало желание убежать от этой ярко хрустальной посуды, что жгла электрическим блеском зрачки, от хохочущей и дурачащейся соседки-троешницы, которая пачкала лиловой губной помадой края рюмки и кричала через весь стол: «А Вахонин пусть тост в стихах скажет. Он у нас талантливый!..» А с другого конца стола ей парировали басом: «Он выдающийся, ему с нами скучно!..»