Изменить стиль страницы

Глава XXIV

Когда Супрунов ушел, Любкин сначала долго сидел и думал. Потом встал с места и начал ходить по своему большому кабинету. И ходить и думать было приятно. Постепенно его стал охватывать знакомый ему прилив служебной энергии. Он вызвал к себе начальника административного отдела, потребовал у него отчет по делам, долго говорил с комендантом, а потом достал «дело» троцкистов и стал в него вчитываться. Еще вчера вечером это дело никак не давалось ему, а сейчас он без труда нашел в нем нужный «кончик», на который легко было намотать все остальные концы. Он с удовлетворением крякнул и стал быстро, размашисто набрасывать на листе бумаги план следствия. Потом достал другую папку и прочитал обвинительное заключение по одному из законченных дел. Отметил на полях свои условные знаки: получалось пять смертных приговоров и семнадцать ссылок на разные сроки. Он слегка задумался: «Пять? Не мало? Как бы в Москве дураки не сказали, что я сам слаб!»

И вдруг почувствовал какое-то нетерпеливое желание Сразу догадался, набрал номер и стал ждать.

— Алло! — услышал он.

— Что делаешь? — ласково спросил он.

— Ничего! — слышно было, как улыбнулась Елена Дмитриевна. — Я ведь всегда делаю «ничего»…

— Неужто?

— А что же мне делать? Читать надоело, в театр не хочу… Приедешь?

Любкин заколебался. Приехать ему очень хотелось, но он никогда не позволял себе ни «малодушества», ни «баловства».

— Завтра разве… — с сожалением сказал он. — Ну, спи!

— Рано еще, — засмеялась Елена Дмитриевна. — Только девятый час еще!…

— Ну, сходи куда-нибудь проветриться!

— Куда?

— Мало ли…

— Нет уж! Где уж! Куда уж! — вздохнула Елена Дмитриевна. — Так не приедешь?

— Не могу! Завтра разве…

— Ну, и ладно! Не люблю! — капризно бросила Елена Дмитриевна и положила трубку. Контакт прервался, в трубке тихо загудело, и раздались чьи-то далекие неясные голоса. Любкин несколько секунд подождал, словно ему было досадно расставаться с трубкой, но положил ее на аппарат и опять занялся делом.

Но наутро он не утерпел и съездил «на часок». А потом, в тот же день, вечером («На часок же!»), съездил опять. И начал ездить каждый день.

Раньше, когда он приезжал, он входил торопливо, озабоченно, как за делом, не говорил почти ничего и даже не смотрел. Но теперь он стал бывать по-иному: приехав, садился на диван, чувствовал себя легко и начинал разговор. Говорил случайно и слушал случайное же, но ему было интересно и слушать и говорить. Елена Дмитриевна подсаживалась к нему, он обнимал ее за плечи и с удовольствием чувствовал, что она — тут, с ним. И обязательно спрашивал:

— Так любишь?

— Люблю! — очень послушно говорила ему это слово Елена Дмитриевна.

Он гладил ее по рукам, плечам и груди, целовал эти плечи, руки и грудь и дивился: какие они у нее красивые! Он и раньше знал, что они красивые, но раньше он знал это иначе, и красивые они были тоже иначе. Он осторожно, кончиком пальцев, обводил контуры плеч, а внутри у него начинало дрожать от умиленной радости. И он уезжал, даже не заходя с нею в спальню.

Прошла неделя. Однажды Любкин, заехав к Елене Дмитриевне, увидел на диване книгу. Машинально он взял ее и раскрыл. Это был румыно-русский словарь. Он очень простодушно удивился.

— На черта тебе эта чепуха?

— Это… Это… Ах, у меня так много чепухи!

Казалось бы, что нет ничего ни в том, что у Елены Дмитриевны лежит румыно-русский словарь, ни в том, что она ответила неопределенно, словно увернулась от ответа. Но вместе с тем было что-то вороватое, скользящее, прячущееся. Любкину показалось даже, что Елена Дмитриевна сделала было движение, чтобы выхватить у него эту книгу, но только сразу же удержалась. И в тоне ее ответа было тоже что-то такое, что бывает у человека, который попадается на чем-то нехорошем и зазорном. Любкин ничего не сказал, ни о чем не спросил, но внутри у него что-то зашевелилось: сомнение или, вернее сказать, подозрение. Он просидел недолго, говорил мало, а если и говорил, то скупо и холодновато, и поскорее уехал. И, конечно, он не видел, как Елена Дмитриевна после его ухода со злостью схватила словарь и швырнула его так, как будто он был в чем-то виноват. Лицо у нее перекосилось, и она на минуту задумалась: взвешивала и соображала. А потом выругалась про себя нехорошим, заборным ругательством.

Любкин ехал в автомобиле в управление и хмурился. Заноза сидела в нем и покалывала, но он не сознавался себе ни в чем, хотя занозу и чувствовал. А потом вдруг схватился за мысль, которая ложно объясняла эту занозу и отводила его совсем в сторону. «Варискин! — вспомнил он. — Это он, черт его дери, беспокоит меня! Кончать бы пора!»

Приехав, он сразу вызвал к себе Супрунова и нахрапом спросил его про Варискина. Супрунов холодно посмотрел, ничуть не удивился вопросу и коротко ответил:

— Вероятно, завтра…

Всю истекшую неделю Супрунов про Варискина не забывал. Каждый день (иногда даже по два раза в день) он вызывал его к себе: никакого допроса не снимал, почти ни о чем с ним не говорил, а усаживал его за отдельный стол, заказывал ему в буфете чай и какую-нибудь еду и угощал его. Варискин начал привыкать к таким вызовам и настолько уж освоился, что несколько раз назвал Супрунова «товарищ». Тот не только не оборвал его, но даже и не обратил внимания на это привычное словечко. Тогда Варискин осмелел и перешел на партийное «ты»: Супрунов и на «ты» не реагировал. Варискин приободрился и понял, что испытание на «десятитысячника» он выдержал.

Двадцать второго сентября вечером Супрунов заглянул в буфет и оглянул стойку.

— Котлеты да колбаса! — недовольно упрекнул он буфетчицу. — Поострее нет ли чего?

— Селедки есть.

— А ну их!

— Рыба маринованная…

— Это из банки из консервной, что ли? Хоть бы сами потрудились да замариновали, все бы повкуснее было. Вдруг он догадался.

— Капуста кислая есть?

— Есть.

— Поджарьте-ка с салом и с колбасой. На манер бигуса! Только луку побольше положите и поперчите покрепче: люблю! Слышите? Покруче, а то я вам ее на голову вывалю.

Через полчаса та же Лида принесла поднос и, выставив вперед грудь, ушла, нагло скользнув глазами по Супрунову. И чуть только она вышла, Супрунов подошел к тарелке и критически попробовал капусту. Вероятно, он одобрил ее. Тогда, не оглядываясь и не торопясь, а уверенно и спокойно делая свое дело, он вынул из бумажника маленькую ампулу, отломил ее кончик, вылил в тарелку то, что было в ампуле, а пустую ампулу и обломанный кончик спрятал обратно в бумажник. Потом сел и вызвал Варискина.