— А вы хотели бы, приблизительно, в стиле какой эпохи?
— Что бы вы сказали про наполеоновский? Пышный двор, все маршалы из солдат, Лева ходит одетый в лососиновые штаны, а у меня талия высоко-высоко, совсем под груди. Мадам Каменева говорила мне: «Фаничка, вам это замечательно пойдет».
— А может быть, вам больше улыбается Екатерининская эпоха? — тоном модного портного, предлагающего ходкий фасончик, сказал Парский.
— Это тоже ничего себе эпоха. Фижмы, парики, граф Зубов. И мне нравится, что Екатерина переписывалась с Дидро и Вольтером. Я тоже, знаете, попробовала написать Анатолю Франсу, да ответа не получила. Или марку забыла наклеить, или тогда почта была лучше, чем теперь. А Луначарский даже обещал, что Пролеткульт издаст мою переписку с Анатолем Франсом. Послушайте. А что вы скажете о дворе Людовиков?
— Хорошие были дворы, — похвалил Парский.
— И знаете, вы были бы моими тремя мушкетерами: вы, Гутор и Клембовский.
— А знаете, вы действительно напоминаете лицом Анну Австрийскую.
— Серьезно? Мерси. Ах, герцог Букотам, ах, бриллиантовые наконечники! А Дзержинский был бы кардиналом Ришелье… Да… Только ведь Людовики плохо кончили. Я не хотела бы для Левы такой карьеры.
— А не хотите Людовиков — возьмите эпоху Цезарей. Вот была красота, вот блеск! Устройте цирк на сто тысяч человек и скажите Дзержинскому, чтобы он, вместо своего дурацкого «к стенке», выпускал на саботажников диких зверей. Жестоко, но красиво.
— А где же Дзержинский диких зверей достанет? Гамбургский Гагенбек на товарообмен не пойдет.
— А в Зоологическом?
— Ну действительно. Все хищные давно передохли. Остались одни филины да павлины. Так если этих зверей выпустить на голодных буржуев, так не звери их съедят, а они зверей слопают. И потом эпоха Цезарей не для нашего климата…
— А кстати, о климате. Вы мне прошлый раз обещали дать записочку на два пуда дров.
— Да ведь вы в прошлом месяце уже получили.
— Не понимаю, чего вы жметесь, ваше королевское величество. Ваши предки раздавали придворным, поддерживавшим их престол, целые города, поместья и леса, а из вас дюжину поленьев нельзя вытянуть… Пишите записку!
— Ах, мой женераль! Недаром нам, правящим сферам, приходится часто восклицать: «Как тяжела ты, шапка Мономаха!» Довольно с вас будет и пудика.
Феликс Дзержинский
Кобра в траве
Знаменитый советский чекист и палач Феликс Дзержинский, по словам газет, очень любит детей. Он часто навещает детишек в одном из приютов, находящихся в его ведении, и всегда нянчится с малютками.
В детском приюте — ликование:
— Дядя приехал! Дядя Феликс приехал!!
— Тише, детки, не висните так на мне. Вишь, ты, пузырь, чуть кобуру не порвал. Здравствуйте, товарищ надзирательница. Ну как поживают мои сиротки?
— Как сиротки? Что вы, товарищ Дзержинский! У них у всех есть отцы и матери.
— Хе-хе. Были-с. Были да сплыли. Этого беленького как фамилия?
— Зайцев.
— Ага, помню. Это совсем свеженький сиротка. С позавчерашнего дня. Впрочем, папочка его держал себя молодцом. Не моргнул папочка. Как его зовут? Кажется, Володя? Володя! Хочешь ко мне на коленку? Покатаю, как на лошади. Вот так. Ну целуй дядю. А это что за дичок? Почему волчонком смотришь?
— Это Чубуковых сынишка. Все к маме просится.
— Это какие Чубуковы?.. Ах, помню! Она какие-то заговорщицкие письма хранила. Препикантная женщина! И с огоньком… Мой помощник хотел за ней во время допроса приволокнуться, так она, представьте, полураздетая — прыг в окно да вниз. Вдребезги! Передайте от меня сынишке шоколадку. Ну а ты, карапуз? Как твоя фамилия?
— Федя Салазкин.
— А, Салазкин! Твой папа, кажется, профессором?
— Н… не знаю. Его зовут Анатолий Львович.
— Во-во. В самую точку попал. Бойкий мальчуган и, кажется, единственный — не сиротка. Ты по воскресеньям-то дома бываешь?
— Бываю.
— А папа письма какие-нибудь получает?
— Получает.
— Что за прелестный ребенок! Так вот, Федя, когда папочка получит письмецо — ты его потихоньку в кармашек засунь, да мне его сюда и предоставь. А я уж тебе за это, как полагается: и тянучка, и яблоко, румяненькое такое, как твои щечки. Только мамочке не проболтайся насчет письмеца, ладно? Ну пойди попрыгай!.. А ты, девочка, чего плачешь?
— Папу жалко.
— Э-э… Это уже и не хорошо: плакать. Чего ж тебе папу жалко?
— Его в чека взяли.
— Экие нехорошие дяди. За что же его взяли?
— Будто он план сделал. А это и не он вовсе. К нам приходил такой офицерик, и он с папочкой…
— Постой, постой, пузырь. Какой офицерик? Ты садись ко мне на колени и расскажи толком. Как фамилия-то офицерика?..
— Какая у тебя красивая цепочка. А часики есть?
— Есть.
— Дай послушать, как тикают.
— Ну на. Ты слушай часики, а я тебя буду слушать.
— Постой, дядя Феликс! Ты знаешь, у тебя точно такие часы, как у папы. Даже вензель такой же… и буквочки. Послушай! Да это папины часы.
— Пребойкая девчонка — сразу узнала! Твой папочка мне подарил.
— Значит, он тебя любит?..
— Еще как! Руки целовал. Ну так кто же этот офицерик?
Уходя, дядя Феликс разнеженно говорил:
— Что за прелестные дети, эти сиротки! Только с ними и отдохнешь душой от житейской прозы…
Петерс
Человек, который убил
Есть такие классические фразы, которые будут живы и свежи и через 200, и через 500, и через 800 лет. Например:
— Побежденным народам нужно оставить только одни глаза, чтобы они могли плакать, — сказал Бисмарк.
— Государство — это я! — воскликнул Людовик XIV.
— Париж стоит мессы, — рассудил Генрих IV, меняя одно верование на другое.
Впрочем, этот король показал себя с самой выгодной стороны другим своим альтруистическим изречением:
— Я хотел бы в супе каждого из моих крестьян видеть курицу!
Мы не знаем, что хотели бы видеть в супе каждого из своих крестьян Ленин и Троцкий, но знаменитый глава чрезвычаек Петерс выразился на этот счет довольно ясно и точно, и изречение его мы считаем не менее замечательным, чем генриховское.
Именно, по сообщениям газет, когда к нему, как к главе города, явились представители ростовских-на-Дону трудящихся и заявили, что рабочие голодают, Петерс сказал:
— Это вы называете голодом?! Разве это голод, когда ваши ростовские помойные ямы битком набиты разными отбросами и остатками?! Вот в Москве, где помойные ямы совершенно пусты и чисты, будто вылизаны — вот там голод!
Итак, ростовские рабочие могут воскликнуть, как запорожские казаки:
— Есть еще порох в пороховницах! Есть еще полные помойные ямы — эти продовольственные склады Советской власти!
Почему-то фраза Петерса промелькнула в газетах совершенно незаметно: никто не остановил на ней пристального внимания.
Это несправедливо! Такие изречения не должны забываться…
Моя бы власть — да я бы всюду выпустил огромные афиши с этим изречением, высек бы его на мраморных плитах, впечатал бы его в виде отдельного листа во все детские учебники, мои глашатаи громко возвещали бы его на всех площадях и перекрестках:
— Пока в городе помойные ямы полны — почему рабочие говорят о голоде?..
Интересно, осматривал ли Г. Д. Уэллс во время своего пребывания в Москве — в числе прочих чудес советской власти — также и помойные ямы?
Если осматривал, то, наверное, пришел в восхищение:
— Вот это санитария! Вот это чистота! Да на дне этой помойной ямы можно фокстрот танцевать, будто на паркете.
— А у нас, в Англии, в помойных ямах делается черт знает что: огрызки хлеба, куски рыбы, окурки сигар, птичьи потроха, высохшие сандвичи, корки сыру! Нет, советская власть имеет большое, великое будущее, если даже в грязной, неряшливой Москве она ввела такую идеальную чистоту!