Изменить стиль страницы

Люди бросились к пролетке. Коля увидел поднятые кулаки, искаженные ненавистью лица и, поняв, что одному ему этот надвигающийся самосуд не остановить, выстрелил несколько раз в воздух:

— Стойте! Стойте, вам говорят! Только что на ваших глазах убит наш лучший работник, наш боевой товарищ…

Толпа замерла, и Коля продолжал:

— Но мы не расстреливаем бандита на месте! Мы соблюдаем революционную законность, памятуя, что только суд может вынести приговор от имени народа. Я прошу вас пропустить нас и дать нам возможность доставить задержанного. — Он стеганул лошадь и вдруг услышал, как кто-то крикнул:

— Спасибо вам! Спасибо за все!

Коля оглянулся. В толпе стояла Муська и махала рукой.

— Берегите ее, — лениво сказал Пантелеев. — Как твоя фамилия, инспектор?

— Кондратьев.

— А я — бывший сотрудник Пантелеев, — ухмыльнулся бандит. — Жаль, что мы не вместе. Петроград треснул бы.

— Молчи, — сказала Маруська. — А то не выдержу я.

— Теперь выдержишь, — заметил Пантелеев. — А я все равно убегу, и первая маслина будет ссучившейся Муське, это вы учтите, начальники.

Васю похоронили на Смоленском кладбище, недалеко от церкви, там, где среди пухлых дворянских ангелов с гусиными крыльями скромно просвечивали сквозь молодую листву краснозвездные обелиски над могилами Никиты и Гриши. Теперь к ним прибавился третий.

Ударил трехкратный залп, потом оркестр сыграл «Интернационал», и все разошлись. Коля долго стоял у свежего холмика и вспоминал свою первую встречу с озорным, горластым Васей — тогда, на «Старом Арсенале», поздней осенью семнадцатого. Рядом замерла Маруська. У нее были сухие, покрасневшие глаза, а у рта вдруг четко обозначились две глубокие борозды.

— Идем, Коля. — Они медленно двинулись к воротам кладбища. — Я знаешь о чем думаю? — Она остановилась. — Я думаю, а как же отнесутся ко всему этому люди потом? Внуки наши? Правнуки?

— Не знаю, — Коля пожал плечами. — Наверное, нас забудут. И обижаться на это нельзя, Маруська. Зачем людям помнить о плохом?

— Чушь! — горячо сказала Маруська. — Мы с тобой счастливые, Коля. Мы живем в такое время, которое никогда уже не повторится. Ты задумайся: мы стоим лицом к лицу с врагами революции, и еще неизвестно — кто кого. Да, да, мы не у Кузьмичева в кабинете, темнить нечего. Неизвестно! Но мы верим в свое дело, в свою правду! Верим, Коля?

— Верим, — Коля кивнул. — А ты, оказывается, оратор, Маруська. Вот не знал!

Она смущенно улыбнулась:

— Сама не понимаю, как получилось. Одно скажу: много вокруг плохого, много врагов. А настоящих, чистых, преданных людей все равно больше. Я вот думаю — пройдут годы, дерьма не станет, иначе зачем мы жизнь свою отдаем, а вот сохранят ли наши потомки нашу веру, нашу любовь, нашу надежду? Дай бог, чтобы сохранили и укрепили, вот чего я хочу всей душой!

Петроградский суд приговорил Пантелеева к высшей мере социальной защиты — расстрелу. Кассационная инстанция ходатайство осужденного о помиловании оставила без последствий. Со дня на день Пантелеев ждал приведения приговора в исполнение.

Как ни странно, он внешне был вполне спокоен, и, сидя в камере смертников, насвистывал какой-то мотивчик.

На другой день после окончания суда Бушмакнн вызвал Колю и объявил, что начальник управления Петроградской рабоче-крестьянской милиции премирует Колю месячным окладом и месячным отпуском, не считая дней, которые будут затрачены на дорогу.

Коля помчался домой, по дороге заскочил на городскую станцию за билетами. На Псков стояло человек восемьсот, и Коля хотел было плюнуть и на отпуск, и на поездку, но подошел знакомый сотрудник, хлопнул Колю по плечу и через пять минут принес два общих места в жестком вагоне. Коля настолько изумился, что даже не поблагодарил сотрудника, а только растерянно кивнул, отдал деньги и убежал.

Дома он с порога показал Маше билеты и заорал что было мочи:

— Уезжаем завтра в восемь утра! Собирай чемодан!

Маша смотрела недоверчиво, с улыбкой.

— Не верю. Все равно в последний момент все переиграется и никуда мы не уедем!

— Ерунда! Завтра вечером будем в Пскове! А там — еще день на кобылке, и ты увидишь мою Грель! По ржи походим.

— Да она еще не взошла, — улыбнулась Маша.

— Ну за раками слазим. Я тебя в ночное возьму, — мечтательно сказал Коля. — Я с первого дня мечтал показать тебе свою деревню. Я так хочу, чтобы ты ее полюбила. Чтобы ты поняла наших людей. Они такие же, как я, лучше меня! Говорят — мужик сиволапый. Скобарь псковский… А вот «обратал» я голубую кровушку, ничего не скажешь, молодец, Кондратьев!

— Это я тебя «обратала», — шутливо обиделась Маша. — Ты просто пень, а благодаря моему дворянскому влиянию ты обынтеллигентился и стал человеком. Какой том Соловьева читаешь?

— Четвертый, — вздохнул Коля. — Читаю, когда ты спишь.

Они перебрасывались шутками, отпихивали друг другу чемодан, шумно спорили из-за каждой вещи — брать ее с собой или не брать, но даже не догадывались, насколько близка к истине горькая Машина шутка о том, что в «последний момент все переиграется».

Они радовались предстоящему отдыху, покою, нескольким дням ничем не омраченного счастья, тем нескольким дням, которые порой во всю жизнь выпадают людям только раз и никогда больше не повторяются.

Они уже жили завтрашним днем, забыв, что еще не кончился сегодняшний.

…В камеру Пантелеева вошел надзиратель — невзрачный, бледный, низкорослый. И только лицо — продолговатое, с матово-бледной кожей, нервно смеющимся ртом, высоким лбом и большими умными глазами, выдавало в нем натуру незаурядную.

Пантелеев окинул надзирателя равнодушным взглядом, презрительно усмехнулся:

— Покрасивее рожи не могли найти? Ты, братец, страшный какой-то… Ровно псих, или глисты тебя жрут?

— Вас расстреляют сегодня на рассвете, — негромко сказал надзиратель.

— Новости, — скосил глаза Пантелеев. — Ну, сообщил и отвали отседова, вертухай чертов. И без тебя тошно.

— В политике разбираетесь? — спросил надзиратель.

Пантелеев удивленно посмотрел:

— Ты что, издеваешься, подонок?

— Времени у меня в обрез, слушайте внимательно, — продолжал надзиратель. — Я не большевик, я — социал-революционер, если знаете, что это такое, — поймете и дальнейшее… Большевики продали революцию и предали ее. Этого простить нельзя. Сегодня мы вновь кланяемся тем, с кем боролись в семнадцатом.