Проводив его глазами, Пургин хотел порвать тетрадочную четвертушку с телефоном, но потом передумал – а вдруг сгодится? Порвать ее он всегда успеет.

Выругал себя за резкость – он не должен был говорить Попову то, что сказал. Попов – не Пестик, у которого всего одна извилина, да и то – в заднице, и к тому же здорово приглажена утюгом, и не Жиртрест – Попов сооружен совсем из иного теста. Недаром Пургин все время ощущал спиной опасность, а лопаток вроде бы даже касалось что-то острое, холодное… Он поднял руки, поднес их к глазам – пальцы мелко подрагивали, в мышцы натекла предательская слабость. Хорошо, что Пестик его ни разу не зацепил…

Хорошо другое – то, что два месяца, без перерыва, изо дня в день он не только на занятиях, а самостоятельно отрабатывал по старой книжке «Восточно-азиатская борьба», изданной в 1911 году в Санкт-Петербурге, хитроумные приемы – ох как они пригодились! И что особенно ценно – занятия и книжка учили не только бойцовской ловкости, учили спокойствию, способности давить в себе азарт и подменять безрассудную злость холодом. Умение владеть собой, пожалуй, будет главнее умения хорошо драться. Он ощупал пальцами губы – нет ли крови? Крови не было, но губы так же, как и пальцы, дрожали.

Неожиданно он понял что же объединяет его с Поповым – иначе откуда было взяться ощущению, возникшему в нем – хоть и дрожали руки, и противно приплясывали губы, и лопатками он чувствовал острые уколы ножа, а страха не было, и не было не потому, что он подавил его в себе, – потому что он, один раз глянув в лицо старшего, понял, что тот, как родственник, ничего худого ему не сделает.

– У этого парня, как и у меня, – фарфоровое сердце, – задумчиво произнес Пургин, – и он так же, как и я, боится, что оно расколется. Как же мне тебя прозвать?

Для ориентации, понимания кто есть кто, просто для собственного облегчения Пургин как-то решил, что всем людям, которые будут попадать в поле его зрения, он станет давать клички. Это было удобно.

– Назову тебя Koрягой, – решил он.

В лесу, например, часто встречаются загадочные коряги. Посмотришь на иную с одной стороны – засечешь добрый лик старого мудреца, взглянешь с другой – и уже видишь жутковатую ухмылку куражливого черта, взглянешь с третьей – и не найдешь ни того, ни другого.

Клочок с телефоном Пургин сунул в стол, в дальний угол, где у него собирались ненужные бумаги, время от времени он делал ревизию, вытряхивал оттуда содержимое в железную мусорную корзинку, участь мусора ждала и тетрадочную четвертушку. О драке с Пестиком он уже забыл – постарался напрочь вычеркнуть ее из себя, из памяти. Словно бы драки и не было. Куда хуже было бы, если бы Пестик взял верх.

Видать, в жизни ни что не проходит бесследно – все имеет продолжение: иногда прямое, в строку, в развитие сюжета, иногда косвенное.

Мать в последнее время приходила домой опечаленная, подолгу молча сидела на стуле, сжав коленями руки.

– Ты чего? – не вытерпел как-то Пургин. – Не в себе, что ли?

– Не в себе, – вздохнула мать, вытащила из коленей руки, посмотрела на них тусклым посторонним взглядом.

– Что, устают?

– Хуже. Болят.

Пургин не ожидал, что в нем возникнет такая острая, почти слезная жалость к матери, – она возникла, теплом обволокла горло, натекла в виски: все-таки мать все сделала, чтобы поднять его на ноги, воспитать, одеть, обуть: Валя Пургин никогда ни в чем не нуждался – хоть и невеликая и неказистая была должностишка у матери, а хлебная – в доме всегда бывали качественные кремлевские продукты, в заначке, – Пургин не знал где, – у матери были припрятаны деньги на черный день.

Он опустился перед матерью на колени, погладил ее руки.

– Хочешь, я тебе буду помогать. Воду из крана наливать, носить ее тебе, ведра ополаскивать, выжимать тряпку, а? Слабая, конечно, помощь, но все же.

– Хочу, – мать согласно наклонила голову, – я хочу, чтобы ты вырос человеком.

– Договорились, – Пургин заглянул в глаза матери, и в горле, в висках у него вновь зашевелилось тепло: не глаза это были, а два провала, как у мертвого человека. – Ты чего, ма? Еще что-то стряслось?

– Сталинские апартаменты я больше не убираю, – произнесла мать медленно, угрюмо.

– Ну и что, – Валя, подумав, пожал плечами, – ну и лях с ними!

– Во-первых, это совершенно другая зарплата, а во-вторых… – Мать замолчала, поводила языком во рту, словно бы давя о нёбо ягоду.

– Что во-вторых? – не выдержал Пургин: слишком большая образовалась пауза.

– Во-вторых, это признак недоверия. Мне перестали доверять.

– С чего ты взяла?

– Я это чувствую.

– Что же ты теперь убираешь, какие апартаменты?

– Калининские.

– Ну, это тоже высоко, – засмеялся сын, – это так же высоко, как и уборка сталинских апартаментов. А помогать я тебе буду.

С тех пор Пуpгин стал чаще появляться в Кремле, в ведомстве Михаила Ивановича Калинина, строгости тут были не меньшие, чем в тех помещениях, где работал Сталин, но все же было легче. Да и Калинин – сгорбленный старичок с мягким лицом, знаменитой чеховской бородкой и улыбкой доброго доктора, отличался от Сталина: Калинин, сочувствуя чьей-нибудь беде, мог даже и всплакнуть, и собственным платком вытереть сопли какому-нибудь посетителю, и обласкать, и напоить чаем незнакомого человека, и сунуть в карман бумажную купюру – «на бутерброды», если знал, что у человека нет денег, – это был дедушка Калинин, «всесоюзной староста», – не Сталин.

Валя Пургин полагал, что хозяйство у Калинина должно быть громоздким, многоплановым, как у всякого парламента, а оно оказалось махоньким, как сухонькие кулачки самого Михаила Ивановича – три или четыре отдела, орденские книжки, грамоты, ордена, какие-то значки, парламентские подарки и бесчисленные письменные приборы.

Система награждения была проста, как задачка для третьеклассника – никаких головоломок. Все головоломки решались в других местах – там шла рубка, летели искры, пахло огнем и порохом, в хозяйство Калинина приходил уже готовый разжеванный материал, который Михаилу Ивановичу только оставалось проглотить и подписать соответствующую бумагу.

«Работа – не бей лежачего», – завистливо подумал Пургин, когда понял, что собой представляет ведомство, в котором с мокрой тряпкой орудовала его мать.

Иногда на столах сотрудников наградного отдела Пургин видел коробки с новенькими орденами, незаполненные наградные книжки, задумчиво вертел их, прикидывал на руке вес, – сотрудники не боялись оставлять документы: все-таки это Кремль, в Кремле посторонних не бывает. Пургин много раз задумывался над тем, что видел, и приходил к выводу, что при всей сложности государственной машины верхняя, командная часть ее очень проста и легка в управлении. И важна не сама технология управления – важно попасть в верхний слой.

Многих людей, чьи снимки украшали первые страницы газет, Пургин встречал «живьем» и удивлялся несовпадению подлинника с копией: когда «живьем», люди эти были совсем другими – часто низкорослыми, малозначительными. «Уж не специально ли товарищ Сталин подбирает таких?» – Пургин вспоминал сухого невзрачного человека в кителе с накладными плечами и оливково-серыми, порчеными оспой щеками и приходил к выводу: «Вполне возможно, что подбирает специально».

Лицо Вали Пургина ничего не выражало. У этого паренька был цепкий ум, птичий глазомер и наблюдательность зверя – он многое понимал, но ничего не говорил, мать это ощущала – сердцем, нутром, нюхом, но не умом и неожиданно начинала плакать: родной сын казался ей чужим.

Мыслимо ли это дело?

Однажды он спрыгнул с трамвая, потеснее прижал к себе книги, чтобы бежать – собирался сдать их в библиотеку, был день сдачи, как услышал за спиной веселое:

– Эй, борец!

Борец – это не к нему, он – не борец, но окликали все-таки его. К Пургину стремительно, будто летя по воздуху, приблизился Попов.

– Не ожидал встретить?

– Честно говоря, нет.

– Теперь понятно, почему ты так набычился. Ты не бойся меня, не бойся, – голос у Попова был мягким, уговаривающим, – дядя бывает страшным, только когда ему нарисуют усы. Чего не звонишь-то?