Джон оставил свою работу в Бостоне (это была крохотная, малоперспективная фирма — стеклянные двери, кафельный пол и абсолютно непроизносимые фамилии партнеров на табличке) и открыл в Велфорде юридическую контору на деньги, доставшиеся ему от родителей (они держали бакалейную лавку и погибли в автокатастрофе, когда Джону было двадцать два года).
Они купили домик, стены которого были еще тоньше, чем в доме у Мэри Тинек, приобрели разрозненную мебель, тахту на поролоне с поролоновыми же подушками, поролоновые матрацы и шлепанцы на поролоне. Родилась Сара, потом Бет. Дом заполнился резиновыми мячиками, сосками, пеленками, запахом дешевой пищи, детской мочи и всепроникающим запахом поролона.
А потом — телевизор, детский плач, пластмассовые игрушки, манежики, детские коляски. Закрыв глаза, она всегда видела себя с коляской. В гору, под гору, побелевшие суставы пальцев на ручках коляски. И острое, пронзительное чувство любви к детям — маленьким, трогательным, с шелковистой кожей, с огромными глазами. Какие неисчерпаемые возможности заложены в этих малышках! Что из них вырастет? Предки Синтии жили в Америке уже триста лет, но она мечтала, как иммигрантка: мои дети будут жить лучше меня!
Когда Саре было года четыре, в доме появились новые запахи — запах перегара, запах рвоты. И примерно в это же время Джон бросил мысль о профессиональной деятельности в Велфорде. Клиенты к нему не шли — их смущала его странная фамилия и явная неуверенность в себе. Вышеупомянутый перегар тоже не добавлял ему популярности.
— Ты что, раньше этого не знала? — повторяла Синтии мать, удивляясь, что та с самого начала не разглядела его полную неприспособленность к жизни. Синтия действительно не разглядела. И не потому, что была ослеплена любовью. Просто на каком-то примитивном биологическом уровне она была убеждена, что отец ее детей не может не преуспеть.
Все вышло не так. Его последнее место — в адвокатской конторе в Порт-Джефферсоне — стало началом конца его карьеры. Небольшое жалованье, которое ему предложили на первых порах, таким и осталось. Главной заботой Джона и главной статьей семейных расходов стало спиртное. Начались ссоры. Остатки денег от его наследства быстро исчезли, и они стали жить на то, что украдкой подсовывала им мать Синтии. Этого хватало только на самые необходимые добавки к повседневным тратам — фрукты, мыло и последнюю роскошь, от которой Синтия не в силах была отказаться: мягкую туалетную бумагу.
День за днем Синтия убеждала себя, что жизнь — это бремя обязанностей, это чувство ответственности. Что посеешь, то и пожнешь. Значит, надо еще больше мужества, еще больше самоограничения. Штопать свитера девочкам. Самой натирать линолеум. Зажигать в гостиной одну лампу, а не две. Не менять старый черный телефон на модный белый.
Синтия научилась стойкости. И, как многие стоики, стала замкнутой. В последние годы они с Джоном почти не разговаривали. Постепенно недовольство самим собой он перенес на нее; как ей объяснили врачи-наркологи и социальные работники, к которым она обращалась за помощью, это называется «процесс отождествления».
Проснувшись как-то ночью, она увидела, что он стоит над ней и смотрит остекленевшим, безумным взглядом. На лице у него плясали темные уродливые тени.
— Ты мне противна! — заявил он ликующим, дрожащим от радости голосом человека, сделавшего потрясающее рткрытие. Синтия подняла руку, чтобы его оттолкнуть. Он отшатнулся, выключил свет и, спотыкаясь, ушел. Утром она обнаружила его внизу, в подвале; он спал сидя, прислонившись к высокому детскому стулу, и Синтия почувствовала настоящий ужас при мысли, что он, вероятно, пытался на него взобраться.
Это был предел падения. Синтия могла только повторять себе, как заклинание: никто не заставлял тебя за него выходить. Теперь ты мать его детей. Терпи и утешайся тем, что ты живешь в самой богатой, самой свободной стране в мире. Ничего не поделаешь.
Каждый вечер они, сидя рядом, смотрели телевизор — и каждый при этом дорого бы дал, чтобы оказаться в другом месте, подальше отсюда. Джон сидел развалившись, свесив с подлокотников длинные вялые руки, стараясь сдержать отрыжку от пива (при ней он ничего крепкого не пил). На носках у него какой-то пух, щеки подернуты красноватой сеткой лопнувших сосудиков. Синтия, в шлепанцах располневшая, листает журналы с моделями одежды, вспоминает себя прежнюю и свою прежнюю фигуру — и тут же торопится забыть. Ее мозг все время напряжен и чем-то стянут, как волосы, которые она уже много лет зачесывает назад и стягивает в пучок тугой резинкой.
В субботу они куда-нибудь шли, чаще всего в кино, а потом заходили выпить пива, но ненадолго, потому что надо было успеть отпустить очередную няньку, которая сидела с петьми. Сколько их перебывало в доме — этих самоуверенных молодых девиц с неизменными сумочками через плечо! Из года в год Синтия, прощаясь, провожав каждую завистливым взглядом — и мечтала поменяться с ней местами. Оставить ее тут, а самой уйти.
Так она и жила бы до скончания века — стиснув зубы и машинально толкая вперед воз своих повседневных обязанностей, как катят тяжелую тележку в супермаркете, если бы не получила наследство от тетки и не смогла купить собственный дом, если бы не начались волнения, не взбунтовались негры, если бы женщины не последовали их примеру и не стали выходить на демонстрации, писать книги и заражать воздух — до самого Велфорда — своим гневом и неоспоримой логикой. И если бы Синтия в один прекрасный день не стряхнула с себя оцепенение и не поняла бы наконец: нет у нее на совести таких грехов, нет таких непоправимых ошибок, в наказание за которые она должна гробить свою жизнь, продолжая терпеть рядом с собой такое ничтожество, как Джон Роджак.
Существует ведь где-то красота, сказала она самой себе однажды вечером, глядя из окна своей гостиной на желто-розовое закатное небо, и поняла вдруг, что небо в Велфорде — огромное, близкое, беспрестанно меняющееся — гораздо важнее, чем плоская песчаная суша под ним. Под таким небом невозможно жить без надежды.
И она ушла от мужчины, который плакал пьяными слезами, обняв холодильник, и напоминал ей, как они были счастливы в Бостоне в первое время их совместной жизни. А потом звонил ей ночью из автомата, осыпал непристойными оскорблениями и при этом орал на весь Велфорд. Он ходил жаловаться попеременно ее матери и собственным дочерям, говорил им, что Синтия тиранша, потаскушка, — все это было непросто и тянулось безумно долго. Но она все вытерпела. Она возбудила бракоразводный процесс и выиграла его, получив на содержание детей алименты — триста долларов в месяц; тогда эта сумма казалась целым состоянием. Джон выполнял свои денежные обязательства аккуратно — то ли из старомодного чувства фамильной чести, то ли из страха перед судебным преследованием, то ли из гордости.
Поскольку за жилье теперь платить было не надо, Синтия кое-как сводила концы с концами. Одно время она вела занятия по искусству в городской средней школе, а летом подрабатывала в лавочках для туристов. Мать Синтии подала ей идею завести собственный магазин; на деньги матери и ссуду из банка Синтия открыла свой «Приют гурмана».
Дело пошло. Синтии нравилось закупать товар, украшать витрину, внимательно и вежливо обслуживать покупателей. Хорошо, конечно, быть талантливым, известным художником, но она понимала, что у нее талант скорее по части коммерции. И еще у нее была жизнестойкость.
Синтия любила свой дом на одной из самых старых улиц Велфорда и не уставала украшать его изящными вещами: расписными тканями, пышными подушечками и дорожками, добротной старой мебелью.
Ее развлечения сводились к общению с матерью и дочерьми, с Дорис Румбах (Дорис дружила с Синтией еще в школе и сейчас, хотя была замужем, все еще решалась проникать в чисто женское гетто — прибежище велфорд-ских вдов, разведенных и просто одиноких женщин); и, конечно, она встречалась с Элом Джадсоном.
Рано или поздно они должны были найти друг друга. Она: в прошлом девушка из приличной семьи, которая вышла замуж за алкоголика, родила двоих детей и испортила себе жизнь. Он: единственный приличный холостой мужчина в Велфорде, который несколько лет проучился в Йейле, получил профессию биржевого маклера, но не удосужился ни разбогатеть, ни уехать из Велфорда.