Иногда ему поручали также заканчивать птиц: даром что королевство быстрыми шагами шло к упадку, чему виной были военные поражения, голодные годы и прочие «казни египетские», — дамам все еще нравилось, когда их писали с улыбкой на устах, со слугою-негритенком и попугаем или в окружении горлинок и голубых птичек. Откровенно говоря, Батист больше любил изображать горлинок, нежели попугаев. Но если совсем честно, то он вообще не питал симпатии к пернатым. Как не питал ее и к собакам, с которыми встречался, по его словам, лишь на холсте, — уже с этого времени он считал, что художнику бесполезно наблюдать за окружающей жизнью: «Мне достаточно видеть все это на картинах»…

Тем не менее он старательно выписывал пресловутых горлинок. Более того, дал себе труд поглядеть на них «живьем». Нарисовал двух-трех голубок — а к ним еще и цесарку! — «с натуры». Дело в том, что он с возраставшим нетерпением ожидал приезда старшего брата: Никола прислал на парижский Салон из Рима, где превзошел, кажется, все возлагавшиеся на него надежды, четыре картины: «Триумф Ахилла», «Давид и Голиаф» и две «Марафонские битвы». И В*** Младший уповал на то, что его примут в будущую мастерскую этого «исторического» художника как мастера по крыльям: где как не там пригодится его мастерство в изображении перьев: у ангелов, у Меркурия, Святого Духа, богини Победы, лебедя Леды, Купидона, Фортуны и прочая и прочая?! Оттого-то он и изучал так старательно, притом in vivo[6], «всю эту куриную породу»… В общем-то, что бы там Батист ни говорил своему крестному, ему хотелось быть портретистом не более чем анималистом, мастером миниатюры или фрески — он не любил живопись. Он любил только В*** Старшего, который после семилетнего пребывания в Риме теперь под предлогом войны беспрестанно откладывал возвращение на родину В*** Старший… Что мог о нем помнить младший брат? Всего лишь высокую его фигуру, хрипловатый голос да руку, направлявшую его собственную, когда он делал первые свои штрихи. Но он любил своего старшего даже по этим скудным воспоминаниям — любил, восхищался им, верил в него. В*** Старший, талантливый, многообещающий, в конце концов стал для мальчика мифическим героем.

Но В*** Старший так и не вернулся: в июле 1710 года он утонул в Тибре во время купания, бесшабашно затеянного самыми юными государственными стипендиатами из палаццо Капраника. Случай этот всколыхнул все живописное сообщество — не столько из-за своих трагических последствий, сколько оттого, что обнаружилась прискорбная распущенность ветреной молодежи, позволявшей себе развлекаться за счет короны. Старый монарх разгневался: «Они, видно, позабыли, кто их хозяин! Или они уже считают меня покойником?» Тотчас же вышел приказ с запрещением «всем стипендиатам купаться в Тибре под страхом кары за ослушание короля». Дерзких неутонувших купальщиков лишили стипендии. Еще бы — дело государственной важности!..

О том, что это еще и семейное дело, никто и думать не думал. И Батисту пришлось спрятать свое горе в карман, прикрыв сверху носовым платком. Вскоре его перестали звать Младшим — теперь он был просто В***.

Он начал упорно работать: есть-то ведь надо. И вскоре заметил, что труд его утешает. Будь он щеточником, он бы наделал вдвое больше метелок, но он был художником и потому создал вдвое меньше картин, ибо написал их вдвое лучше прежнего.

Ом ясно видел спои ошибки, старательно исправлял их, трудился до седьмого пота. И после долгих, тяжких усилий картины оживали как по волшебству: казалось, его спаниели вот-вот затявкают, а козлята лизнут гладившую их руку.

Ларжильер проследил за взглядом козлят, а проследив, «посадил ученика на руки» — изящные женские пальчики, трогательно пухлые детские ладошки. Рука считалась в ту пору одним из самых сложных предметов изображения, ведь она всегда была на виду, особенно если речь шла о портретах «на английский манер» — весьма выгодный жанр, нечто среднее между портретом в рост (дороговатым) и поясным (коротковатым). Хозяин юного В*** в свободное от эшевенских заказов время сделал своей специальностью именно такой формат, где руки и плечи придавали телу определенную живость.

И Батист научился писать руки — те, что предлагали и брали, показывали или, наоборот, прятали, отталкивали или удерживали, щипали, гладили, утешали, опирались на что-нибудь; писал он и простертые ладони, и сжатые кулаки, и скрюченные пальцы, и вялые кисти, и по его воле все эти порхающие длани опускались, точно голубки, на письма, на книги, на розы, на головы ягнят, и все они повиновались ему. Теперь он стал Рафаэлем рук.

Факт остается фактом: Батист явно предпочитал писать руки, а не ноги — у него осталось печальное воспоминание обо всех пробитых гвоздями ногах, которые приходилось доделывать в мастерской крестного! Ну и разумеется, красный бархат эшевенских одеяний был ему куда милее белого полотна саванов. Однако он так быстро совершенствовался в своем мастерстве, что и красный — даже красный! — уже становился ему скучен. Теперь ему хотелось еще и нежно-голубых, и золотисто-зеленых, а главное, желтых красок. Ослепительно-желтых… Вдобавок ему до смерти надоели эти беспросветные задние планы, с их вечными колоннами или занавесями! Он мечтал о сюжетах на фоне пейзажа, где взгляд зрителя терялся бы в голубоватых далях — то ли фламандских, то ли итальянских…

Кроме того, ему хотелось освоить глаза, чтобы вселять трепет жизни в эти портреты, которые ему доверяли начать или продолжить, но никогда не разрешая положить тот заключительный мазок, что мэтр оставлял за собой, — блеск зрачка, перламутровый блик плоти. Даже на копиях — если портрет нравился, богатые клиенты заказывали до полудюжины копий, чтобы раздаривать друзьям, — даже на этих копиях мэтр приберегал для себя самое лакомое: тот внутренний свет, который и сам Батист был способен — он знал, что способен! — уловить и перенести на полотно. «Взгляд, — скажет он позже, — подобен шпилю собора»; увы, в мастерской Ларжильера он строил лишь обезглавленные соборы.

К тому времени как В*** понимает это, ему уже исполняется двадцать пять лет. Он, конечно, не считает себя артистом, но уверен, что стал хорошим ремесленником. Он ловок, расторопен, исполнителен и притом отличается веселым нравом, а это отнюдь не лишнее в делах коммерческих. В январе 1715 года он получает звание живописца и решает отныне работать только на себя.

В ту пору век уходит из-под ног Великого короля: нетерпеливая молодежь ждет не дождется, когда же он уйдет со сцены. Война окончена, теперь они хотят развлекаться. Батальные сцены вызывают отвращение, религиозная живопись навевает скуку, возвышенные сюжеты и благородные идеи уже не пользуются спросом, французы хотят другого: дайте место моему «я», моей внутренней жизни, моему портрету! Детруа, Рау, Наттье, даже сам Риго перегружены заказами. Старый король наконец умирает, и для дам приход к власти регента[7] означает, что жизнь пошла вскачь: прощайте, Минервы и Юноны, да здравствует Венера!

Люди жадно стремятся испробовать всё, преступить все запреты… Однако знатные господа, весьма лакомые до наготы, пока еще не готовы выставить на всеобщее обозрение свою собственную.

И молодой В*** изобрел способ показывать, не нарушая приличий, то, что обычно скрывают: почему бы дамам из высшего общества не красоваться на портретах переодетыми? О, разумеется, не в образе какой-нибудь Кающейся Магдалины или Святой Елизаветы!.. Нет, «переодетыми» в обнаженных, то есть в музу, нимфу, султаншу, аллегорическую фигуру. Он предложил публике костюмированный портрет — «мифологический» или «восточный». Причем все в том же среднем формате — доступном и буржуа. Успех не заставил себя ждать. Мадам де Сери, бывшая любовница регента, заказала свой портрет в костюме Дианы: полумесяц в волосах и колчан в руке вполне извиняли прозрачность ее туники… На заднем плане Батист слегка наметил, себе в утеху, лесок с деревьями в рыжей осенней листве, колеблемой ветром. Немалое удовольствие он испытал также, изображая голубую ленту, обвивавшую колчан, и желтую шелковую тунику, чей край не то скрывал, не то обнажал ногу выше колена. Однако, не считая этих скромных, тайных радостей, он больше ничего себе не позволил: главное, чтобы портрет нравился клиенту. И он понравился: общий вид картины сочли «живым и пикантным», а кроме того, зрители (хорошо знавшие, что экс-фаворитка не так уж и молода) восхитились тем, что художник сумел польстить модели, одновременно не упустив сходства. «Можно подумать, что его кистью водила любовь!» — воскликнула одна из подруг дамы.

вернуться

6

Живьем, с натуры (лат.).

вернуться

7

Герцог Орлеанский стал регентом в 1715 г., после смерти своего дяди, короля Людовика XIV (1638–1715), т. к. на тот момент будущему королю Людовику XV (правнуку покойного короля) было всего пять лет.