— Поехали быстрей, — приказала мать…

И вот уже мы начинали жалеть о том, что с нами произошел такой незаурядный несчастный случай, с таким впечатляющим результатом — ведь мы даже никому не могли этим похвастаться.

* * *

На обратном пути из магазина, чтобы поскорее забыть тяжелое разочарование от так и не совершенных покупок, а заодно и отметить поездку, мы каждый раз заезжали в придорожный ресторан, единственный приличный в округе, к тому же вполне доступный, если только добраться до автострады. Но сначала нужно было договориться со сборщиком денег (дорога-то туда платная), типа «Ты же понимаешь, не заберем мы у тебя твою дорогу, а только одолжим ненадолго — всего десять километров туда и почти сразу обратно». Перед нашими уговорами редко могли устоять даже самые несговорчивые, так что рано или поздно парень поднимал свой шлагбаум, с досадой таможенника, который всегда завидует путешественникам.

Еще хорошо, что у нас тут проходит автомагистраль, а то бы вообще никаких развлечений не было. А как было здорово участвовать в демонстрациях против ее строительства, устраивать пикники на природе и веселиться от души, подбирая рифмы к фамилии префекта для плакатов.

Десять километров. Десять километров, когда слышен лишь шум мотора, десять километров в кромешном мраке и гробовом молчании. Поход в придорожный ресторан всегда начинался именно так, словно выход в открытое холодное море, с первобытного страха оттого, что машину как-то странно трясло и вело из стороны в сторону, будто она плыла по воде. Мы неслись по дороге, с обеих сторон обнесенной заградительными щитами, острыми, как бритва, среди которых папа прокладывал путь, рассеянный, как при бритье, и столь же неловкий, — ведь он всегда резался, когда брился. По дороге в ресторан сначала мы теряли всякий аппетит, затем вспоминали все известные нам молитвы, пока наконец в свете фар не вырастал большой голубой указатель с белой тарелкой, ложкой и вилкой, сигнал к тому, что пора потихоньку сбавлять скорость. И вот наконец за последним поворотом, прямо из тьмы, как свет в конце туннеля, появлялся он, в сине-голубом неоновом свечении, такой же предсказуемый, как именинный пирог, и такой же чудесный.

На стоянке было полно свободных мест, но отец, как всегда, проявлял нерешительность, к тому же он никогда не парковался на одном и том же месте. Слева, сразу за вестибюлем, начиналась длиннющая барная стойка, у которой никогда никто не толпился, кроме не слишком разговорчивых официантов. Справа находился такой же пустой фешенебельный ресторан, где в меню трехзначные цены, а на столах — зеленые растения, разбавляющие белизну скатертей. На втором этаже во всю ширину шоссе — большой зал самообслуживания, атмосфера как в столовой, только посетителей поменьше. Без лишних вопросов мы направлялись к лестнице, и каждый раз отец бросал тоскливый взгляд вниз, убеждая себя, что однажды… Все же наверху сидеть было куда интереснее, и, хотя блюда в наших тарелках были лишь по двузначным ценам, зато мы наслаждались открывавшимся зрелищем. Самое прикольное в придорожном ресторане — наблюдать за проезжающими машинами, видеть их даже ближе, чем из дорогого ресторана на первом. За ужином мы играли в игру, пытаясь определить скорость машин, хотя понимали, что правильного ответа нам все равно никогда не узнать.

Здесь, наверху, ужинать было приятно, казалось, что мы тут проездом, что это лишь маленькая остановка в долгом путешествии. Из всего долгого путешествия мы выбирали самое лучшее, то есть остановку. Привал — вот когда ощущаешь всю прелесть странствий, истинное наслаждение отдыха. Чтобы быть как все, мы воображали, что едем далеко-далеко, представляли доски для серфинга на крыше нашей машины, набитый чемоданами багажник, в маминой сумочке ключи от арендованного домика и душистое масло для загара. И тогда мы все замолкали. И каждый мечтал, склонившись над своей картошкой фри, совершенно удовлетворенный, счастливый и сытый.

А когда движение внизу стихало и пропадали лучи фар, мы видели отражения друг друга в оконном стекле. Это было похоже на движущуюся семейную фотографию с нечетким и изменчивым изображением, и, пока за окном было темно, мы обменивались взглядами, вновь и вновь находя друг друга, даже не успев потерять.

Так-то оно так, но каждый раз, когда мы там ужинаем, в какой-то момент все резко меняется, радость превращается в рутину, в этот момент все вокруг как-то зыбко и неясно, и ты уже сам не знаешь, хочешь ты десерт или нет. И это не оттого, что жизнь вдруг ставит перед нами какие-то непростые вопросы, не оттого, что нам начинает не хватать друзей или вдруг приходят тревожные мысли о будущем, просто на нас нападает какая-то тоска, которая, как приливная волна, всегда накрывает нас после сыра, а причина ее — теперь-то мы это знаем — их дурацкая музыка. Их тупое бренчание на пианино, их «Шубертиады» или их Моцарт, которых они крутят без остановки, таких водянистых и холодных, как лед.

В тот вечер было еще тоскливее, чем обычно, оттого что каждый из этих болидов, проносившихся мимо нас там, внизу, вызывал смутное беспокойство и покалывание в груди. И, хотя в тот вечер картошка фри была хороша, машины быстро проносились мимо нас, погода стояла отменная, а наша «R 16» чудесно проводила время на стоянке, все равно мы испытывали что-то вроде угрызений совести. Проблема заключалась в утреннем происшествии, воспоминание о котором мучило нас. Но, хотя мы еще не выкинули его из головы и где-то там оно резонировало, в глубине души мы уже не были уверены в том, что это и вправду случилось с нами.

* * *

Назавтра, увидев в газете заголовок таким же крупным шрифтом, как и тот, что гласил об отставке министра, мы испытали почти что облегчение. В машине их было пятеро, все немцы. В статье были даже их имена, так что мы наконец смогли познакомиться. Там говорилось о непонятно чем вызванной потере управления, о том, что машина неожиданно вышла из-под контроля, словно обезумела, — возможно, из-за неисправности рулевой передачи, а может, водитель просто уснул за рулем. И, хотя в заметке о нас не говорилось ни слова, мы все равно видели в ней явные намеки на наше присутствие, читали о себе между строк.

А вот мама демонстрировала полнейшее безразличие ко всему этому, как будто не чувствовала ни гордости, ни малейшего возбуждения. Может, она и взглянула на первую полосу, но лишь мельком, прежде чем безразлично отвернуться, не выразив ни боли, ни возмущения, вообще ничего. Можно подумать, ей было все равно, что о нас написали в газете. Конечно, нас на фотографии не было, но в некотором смысле это все-таки была наша авария, ведь именно мы перевернули ту тачку на крышу и именно такое ее положение производило наибольший эффект.

Надо сказать, что со времен падения «боинга» наша бедная мама боялась только одного — что о нас снова заговорят в прессе. И сам «боинг», и вся шумиха, вся суета вокруг этого низвержения небес травмировали ее на всю жизнь. Природная скромность, видимо, не позволяла ей выставлять себя напоказ, и ей совсем не по душе было ее новое положение знаменитости. И ничто не могло ее в этом поколебать — ни самолет, лежавший на нашей земле, ни безудержное оживление, царившее вокруг, ни стремительность, которой отличаются спасатели и те, чья профессия — показывать все это по телеку.

И насколько мы все были полны энтузиазма оттого, что участвуем в этом грандиозном цирковом представлении, насколько мы гордились тем, что у нас под носом собрался весь цвет медиа-бизнеса — журналисты, которых все знают в лицо, взаправду находились рядом с нами, — настолько же пренебрежительно относилась к этому мама, не испытывая никакой радости, ни малейшего волнения от присутствия всех этих сливок общества у нее во дворе.

Да, действительно, если для нас эта суматоха и атмосфера всеобщего возбуждения, как при боевой тревоге, были просто развлечением, то для мамы они означали совсем иное. За всю эту снующую туда-сюда толпу отдуваться приходилось в основном ей. Из-за своей одержимости уборкой, непреодолимой мании, она без конца носилась за всеми по дому с тряпкой, изводя представителей служб безопасности и журналистов распоряжениями и рекомендациями относительно правил поведения в доме. Все это сопровождалось более или менее открытыми угрозами, которые весьма омрачали обстановку и наводили на всех ужас. И, хотя тогда основная драма разворачивалась снаружи, хотя в действительности невыносимым было видеть солнечные блики на фюзеляже огромного, вдребезги разбитого лайнера, маму же больше всего ужасало то, что все эти журналисты слонялись по дому, шастали туда-сюда, то руки помыть, то разжиться чем-нибудь съестным, пачкая нам плитку на полу грязными следами от своих ботинок.