Изменить стиль страницы

Опасения отнюдь не напрасные. Прибегает кто-то из наших мальчиков, глаза большие, руки дрожат, бледный. Наткнулся в самом дальнем закоулке лабиринта на труп. Недолго думая, решили идти на Петровку, 38, в Угрозыск, благо с нами рядом. Даже очень интересно. Целое событие! С какой важностью и серьезностью отвечали мы на вопросы следователя. Мало нам войны — убийство! Да рядом с нами, тут же, в этом фантастическом доме. Но были счастливы, когда наконец попали в здание своего института, подальше, подальше от бывших увеселительных заведений.

Но это про себя, а «на миру» — коллектив. О нас институт помнит, мы не брошены и на занятия даже ходим. Смотреть же поздним летним вечером, как летят из Москвы красные огоньки, а ты сидишь на природе, со своей дружной компанией, — зрелище не очень приятное, какое-то завораживающее. Огоньки ведь не простые: немцы, бомбардировщики — и бах, бах! — взрывы слышим, сбрасывают по дороге оставшийся груз и как раз на поля и домишки дачные. Кажется, что именно тебя охватит огненный вихрь, что в тебя целятся, ты — мишень. Ребята кричат мне: «Да спрячься ты в овраг, что ли, в орешник». Думают, что там наверху, в небе кто-то зоркий прицелится в мое пальто английское, белое в клеточку. Лезешь ползком к оврагу, там безопаснее.

А то видишь у площади Лубянки печально знакомой, где станция метро «Дзержинская», очередь длиннющую, ее с раннего утра занимают женщины с колясками, с детишками. Мне тоже пришлось дважды приютиться в метро. Шла по Петровке, а тут сирена воет, попала в метро у Большого театра. Потом — рядом с Лубянкой — опять сирены. Деваться некуда, побежала вместе с очередью в разверзтую благодетельную пасть глубинную. Там порядок, никакой паники. Раз уж попал сюда — будь покоен, ничего с тобой не случится. Между рельсами, на полотне, где снуют обычно электрички (вот это-то и странно), газеты разостланы, и мы все вповалку устраиваемся. Лежишь, клубочком свернувшись, а на платформе — те, кто с колясками. Полная тишь, тишина глухая. А в ушах как будто прибой шумит, будто морскую раковину приложили к уху (в детстве бывало). Вылезешь на солнце из подземных благодетельных недр и зажмуришься — неужели день светлый, а там в глубине казалось — глухая ночь. И сразу есть хочется, но есть нечего. Пока доберешься до школы, где за загородкой тюфячки на полу и стакан клюквенного киселя с куском хлеба.

А дни подступали важные, и бомбы падали чаще, да всё в центр. Говорят, целились в Кремль да в здание ЦК партии на Старой площади. Потому Большой театр весь накрыт какими-то декорациями. И он совсем не театр, а настоящий лес, а рядом зенитки и девочки-зенитчицы. На площади у Большого театра мы все с восторгом и удивлением будем созерцать распростертый вражеский самолет, специально выставленный для обозрения публики, — пусть знают, что Москва не беззащитна. Но уже напротив телеграфа дом высокий разбит. Стена обрушилась, и висят в воздухе пустые квартиры, мебель видна, кровати, столы. За Смоленской площадью, где Проточный переулок, вблизи метро — тоже развалины, за кинотеатром «Художественный» на Арбатской плошали большой пустырь, земля разворочена, воронки, кирпич битый, ветер бумагу носит, обрывки летят, песок, глина, и какие-то люди ходят по пепелищу, что-то ищут, шарят, копаются в обломках. Не знала тогда, что в ночь с 11 на 12 августа дом № 13 по Воздвиженке (это как раз рядом с Арбатской площадью), большой пятиэтажный с улицы (со двора четырехэтажный, такой уж странный), уничтожен фугасной бомбой. В доме этом жил профессор Алексей Федорович Лосев (в эту грозную ночь они с супругой ночевали на даче в Кратове), в развалинах дома откопали старика под 90 лет — жив был, а рядом на диванчике мертвая старуха, его жена, — родители Валентины Михайловны Лосевой. А по развалинам ходили мародеры.

Хочется на позднем солнышке погреться — нас в институте поселили для пущей безопасности в полуподвальном помещении. А какая же безопасность, если бомба в 500 килограммов на крышу? Так всех и накроет (бомбоубежищ настоящих в Москве нет, всех в метро не спрячешь). Любимое место — Тверской бульвар, самый его конец, совсем у Никитских Ворот, где стоит памятник Тимирязеву. Но, увы, памятник без головы, снесло взрывной волной, так и валяется неподалеку — потом снова приставят: это ведь памятник, а не человек. Здесь площадка посыпана песочком, скамейки греются на солнце, и я тоже, сижу, читаю какую-нибудь французскую книжку или том Шпильгагена из Пушкинской библиотеки. Рядом обычно старушки да старички, на меня никакого внимания. Но вдруг слышу: «А Вы не боитесь сойти за шпионку? Книжки-то иностранные, а у нас, между прочим, война». Голос веселый, несерьезный, видно, кто-то хочет познакомиться. Так и есть, какой-то художник подсаживается и вежливо беседует — не с кем поговорить (человек в летах, в армию не берут). Так мы не раз, сидя на солнышке, рассуждаем об импрессионистах и прерафаэлитах. Еще не разорили щукинскую коллекцию на Пречистенке (это будет позже, после войны), и мы с ребятами там не раз бывали. Очень оказался симпатичным сосед по скамейке. Так, видимо, и остался без собеседника — мне уже было не до прогулок. Я на память о последних летних днях неподалеку сфотографировалась: на голове вышитая мамой тюбетеечка, из-под нее длинные косы, на плечи накинут алый шелк с белыми чайками, улыбка лукавая. Что-то неуловимо восточное, или по-научному «каспийская подраса средиземноморской расы», как сразу признал известный археолог Борис Алексеевич Куфтин, встретившись со мной в доме Лосевых.

В институте нас все больше обучают стрельбе. Интересно, но как-то несерьезно и вряд ли пригодится. В мишень — одно дело, а в человека? Нет, страшно в человека. И правда, так и не пригодилось. Да я бы и не спустила курок. Если только вдруг, от неожиданного испуга.

Мы дежурим, обходим огромное здание сверху и до самого низа (у всех свое расписание). Подвалы здесь, как и положено, старинные, глубокие, запутанные. Предполагается, что в них может проникнуть враг, соглядатай, шпион. Два-три человека никогда не спустятся в подвалы — страшно по-настоящему. Собираемся группами, в руках фонари, на всякий случай спички, свечи и почему-то длинная веревка. Ребята смеются: «Давайте закрепим ее у входа в подземелье». Вспоминаем нить Ариадны на Крите, и правда — ненужную эту веревку привязали при спуске. Идем, кричим (думаю, что со страха) в непроглядном мраке, среди мусора, паутины, каких-то завалов — видно, никогда ни у кого рук не хватало убирать это подземелье, да и для чего? Вражеских элементов нигде нет, а может быть, в завалах прячутся? Зато распугиваем криками и фонариками крысиное царство, разбегаются по темным углам, визг, топот, да, самый настоящий, а вовсе не шорох. Их тут целая орда. Мы смеемся, выбираясь из этого затхлого, жуткого лабиринта: «Зачем нужен был пожар 1812 года? Крысы сожрали рукопись „Слова о полку Игореве“». Граф, наверное, прятал от пожара в глубинах своего дворца. Но этого мало. Если уж мы обследуем отвратительные подвалы, то на крыше, у самого неба, тоже обязательно побываем.

Как я боялась горной высоты, а тут пришлось лезть по винтовой лестнице на крышу. И не просто на крышу, а на вышку, высоко-высоко над крышей примостившуюся. Нечто вроде насеста со скамеечкой и железными перильцами. Неужели это была я, да кто поверит? Я сама в первую очередь удивлюсь. Ничего не поделаешь. Да, действительно это была я, тоненькая, кареглазая, косы длинные, ниже пояса, руки как будто худенькие, но, это я давно заметила, очень сильные. Схватившись за перильца, сжимая их крепко, крепко, всматриваюсь я в ночь. Мрак полный, нигде ни огонька и только мирное сияние звезд в московском военном небе. Дух захватывает. Красота невиданная, поспорит с горными высями. Помните гётевское: «Über allen Gipfeln ist Ruh?»[167], которое по-русски с невыразимой тоской преобразил Лермонтов: «Горные вершины / Спят во тьме ночной». Но конец, конец главное… «Warte nur, balde ruhest du auch» — «Подожди немного, отдохнешь и ты». А помните в чеховском «Дяде Ване»: «Мы отдохнем, отдохнем… Мы увидим небо в алмазах». Горные вершины и ночное небо в алмазах видела я в счастливые годы детства в Дагестане. Вижу и сейчас алмазное сиянье в московском, военном небе. Но отдохнуть вряд ли дождемся.

вернуться

167

Goethe. Wanderers Nachtlied — «Ночная песнь странника».