Изменить стиль страницы

Бедный брат мой, Хаджи-Мурат, возвращается под утро с выпускного вечера, веселый, свободный, — школу закончил, блестящий ученик, украшение старших классов! А дом родительский пуст: всю ночь шел обыск (в понятых дрожащая дворничиха Паша Зорина). А уже через несколько дней вызов в комсомольское бюро, и добрейший Володя, вечный комсомольский вожак, требует исключить Тахо-Годи из комсомола. К тому же характеристику в комсомол давал дядя Джалал Коркмасов. Нажмутдин Самурский как секретарь обкома прав таких не имел. Но дядя Джалал тоже арестован, а потом все друг за другом пойдут. Но — большая редкость — на бюро стали спорить, и в конце концов брата не исключили из комсомола. Уже потом на фронте, где он был четыре года на передовой, его приняли после одного из боев в партию. Между прочим, он дал зарок ничего чужого не трогать, особенно на чужой земле, и вернулся без единой раны, хотя часть его бросали в самые опасные места.

Нас переводят в следующий класс в совсем другую школу, что на горке. Ее учеников впоследствии Туська будет презрительно называть «умничками девяностой школы», то есть дураками. Наша, 5-я политехническая (она же 83-я по общемосковской нумерации) становится военным училищем. Уж очень она по своим зданиям и всей структуре подходит для такой цели. Многие ребята, окончившие семь классов вместе со мной, остаются в этом училище. Видно, нужны молодые кадры. Военных старших поколений арестовывают вовсю. Брата, конечно, не принимают в Юридический институт. Он хотел стать юристом — по традиции. И он пошел слесарем в метро. Хорошо хоть, туда пустили, но в дальнейшем, уже после войны, он все-таки закончит юридический, защитит кандидатскую диссертацию, станет большим специалистом по криминалистике и ее особой части — баллистике, будет занимать важные места в научно-исследовательских институтах как эксперт-криминалист. Но до этого еще далеко. А пока 10 июля 1937 года я в своей голубой тетради записываю стихи:

Камин погас. Остывшая зола
Не обожжет, а только приласкает.
Больная тень выходит из угла
И тихо, тихо, тихо умирает.

Кто их автор? Не помню. 18 июля отмечаю: «Ежов получил орден Ленина». Но мама надеется (как надеялись многие), что через два-три месяца отец вернется. Какая наивность, думаю теперь, а тогда и на Сталина надеялись, даже гадали на картах, что вернется отец обязательно. Но жизнь продолжается.

Мама тщетно пытается устроиться на работу, продает оставшиеся книги (весь архив отца увезли и самые ценные книги по Кавказу — тоже), ходит узнавать о судьбе отца, но старается всячески, чтобы ход нашей жизни не нарушался. Иногда приходит наша француженка мадам Жозефина, мы идем в парк, на берег Москвы-реки, в прохладные липовые аллеи. Устраиваемся в тени, читаем, беседуем. Но и мадам приходится отказать — платить нечем. Каждый день мы с сестренкой, захватив с собой в корзиночке бутерброды на завтрак и французские книжки (сестренке особенно нравилась повесть графини Сегюр о маленьком ослике Кадишоне), проводим время в уютном парке, ожидая каких-то перемен. А может быть, тов. Сталин ответит на мамины письма, думаю я. Ведь папа ни в чем не виноват. Произошла ошибка. Сталин обязательно разберется. Ведь он хорошо знал и, конечно, помнит папу, у него дочка Светлана, моя ровесница, фотографии которой на руках у Иосифа Виссарионовича показывал мне отец. Какие чудесные подарки от него когда-то получала наша мамочка. Мы так всегда любовались роскошными меховыми палантинами из котика (настоящего!) и горностая, когда мама вынимала их из нафталина. Ей некогда и некуда было их носить — нас было четверо, она все силы отдавала нашему воспитанию, помогала отцу и держала в идеальном порядке дом. Да, вот если бы была жива Надежда Сергеевна Аллилуева! Она трогательно и тепло относилась к папе, иной раз угощала его нехитрой яичницей, ею же зажаренной, если случалось вместе задержаться по делам. Но я помнила фотографию Надежды Сергеевны в гробу и таинственные тихие разговоры между отцом и матерью. А потом еще страшный день — 1 декабря 1934 года, который начался с того, что наша старушка-француженка, войдя в комнату, с волнением воскликнула: «Kyroff est tué» (Киров убит), а мы, дети, не очень-то знавшие, кто такой Киров, вдруг почувствовали, что надвигается что-то страшное. Да, оно надвигалось, и вот теперь мы ждем напрасно ответа от великого Сталина. Может быть, он нас пожалеет.

Но детей, а особенно детей врагов народа, вождь народов не жалел, хотя объявил, что дети за отцов не отвечают. Мама, отчаявшись, решила отослать меня и младшего брата на Кавказ, в город Владикавказ к своему брату, профессору Леониду Петровичу Семенову, одинокому холостяку, жившему со своей старшей сестрой Еленой Петровной в доме, где родилась наша мама, где одно время воспитывался папочка в семье нашей бабушки, где он окончил классическую гимназию в 1912 году и откуда уезжал учиться в Московский университет. Леонид Петрович — человек ученый, знатоки исследователь творчества Лермонтова, был замкнут, осторожен и погружен в науку. Однако нас, детей любимых им Алибека и Нины, не побоялся принять, обладая каким-то неведомым тайным мужеством.

Наша мама подозревала печальное будущее и собственный арест. Уже в нашей квартире арестовали и дядю Гамида Далгата (маме было страшно, и она поселила его в одной из незапечатанных комнат), и это был знак. Тогда она с какой-то необъяснимой энергией, а может быть и объяснимой — ведь дело шло о будущем ее детей, срочно, в первые же дни, пока не описали вещи (у них, как всегда, порядка нет), собирает большой груз с сундуками, коврами, ценностями, пианино и отправляет его во Владикавказ. Энкавэдэшники в первую очередь забирают оружие. Забрали старинные кинжалы, даже детский, но настоящий, хоть и маленький, и, конечно, папин именной револьвер. Ах, как же отец не застрелился сразу? Ах, почему, когда арестовывали, все, люди смелые, испытанные в боях, военные, все, как обреченные жертвы, шли под нож? Каждый думал, что арест — ошибка, партия разберется. Какие же были они слепцы? А может быть, это мы, глупые, так их сейчас судим из нашей другой жизни и не понимаем многого, в том числе чувства преданности партии. Забирали людей идейных, не прихлебателей и винтиков — те как раз остались. Идея требовала жертв, и они шли на них.

А предусмотрительная мама отправляется со мной во Владикавказ и там передает на меня деньги дядюшке, чтобы, когда я стану студенткой, мне из этих денег высылали ежемесячно определенную сумму. Я еду, собрав все, что у меня было, в теплом пальто из английского горохового цвета сукна, в единственных туфлях на низком каблуке, со своими красивыми платьями (к чему теперь они?), минимум вещей. Прячу в портфель три свои заветные тетради — красную, голубую, бежевую, прячу французскую Библию — подарок мадам. Все мои французские дневники и разные сочинения, даже журнал «Стрекозу», все забрали в охапках бумаг. Но все это по сравнению с исчезновением отца — пустяки.

Второго августа мама отправляет со своей кузиной, тетей Валей, моего младшего брата во Владикавказ.

Но мамы мы тоже лишаемся. Ее уводят из дома под самый новый, 1938 год, когда она умудрилась сделать елочку для своей младшенькой. Чемоданчик (я его хорошо помню, небольшой, из коричневой кожи) с необходимыми вещами она держала наготове уже давно и ареста ожидала. (В течение пяти лет она находилась потом в мордовском лагере в Темниках, в Потьме, и вышла оттуда полным инвалидом.) В Москве остались старший брат и Миночка. Ее чуть было не отправили в детский дом на верную гибель или забвение родной семьи, за ней являлся инспектор МГБ, и ей готовили печальную участь. К счастью, брат тайно отвез девочку к маминым кузинам Тугановым (в Москве их было три — Тамара, Мария, Валерия; самая старшая, Фатима, была в лагере вместе с нашей мамой). И девочку в течение нескольких дней перевозили из одной семьи в другую, заметая следы. Через неделю Миночку привезла в Орджоникидзе, все в тот же дом, к Леониду Петровичу, совсем юная наша кузина Ольга Туганова (будущий доктор исторических и кандидат юридических наук, известный ученый). А потом младшего брата отправили в детскую колонию (он еще при маме вернулся от дяди в Москву), а дальше — смерть в тюремной больнице от чахотки. Хаджи-Мурат женился на школьной подруге Лиде и остался в одной комнате нашей квартиры[112]. Так распалась наша семья, казалось, такая прочная и благополучная. Так исчезали тысячи подобных нам семей. И еще удивительно, что трое из нас выжили, выросли и начали самостоятельную жизнь, дождавшись 1956 года, реабилитации отца и матери. Отца — уже посмертной.

вернуться

112

Две другие распечатали, и поселилась там известная доносчица, жившая в доме напротив, по совместительству общественница и даже делегат VIII Чрезвычайного съезда Советов — Гулютина. Ей улучшили бытовые условия как верному, надежному товарищу — будет на многих доносить.