По приезде в Петербург отец имел лично аудиенцию у Императора Александра III, на которой подал донесение о «Свеаборгском деле» и о переводе не по заслугам на место судьи. Месяц спустя Александр III на должности окружного судьи отца утвердил, а следствие о «Свеаборгском деле» приказал продолжать. Спустя некоторое время отец натолкнулся среди участников на «чересчур сильных мира сего» и принужден был отказаться от дальнейшего ведения дела. 14 военных инженеров было отправлено на поселение в Сибирь, масса участников рассортирована по «всевозможным местам злачным». (Впрочем, часть отправленных на Сахалин попала под Высочайший манифест и была возвращена с разрешением поселиться в Южно-Волжских губерниях.)

Таким образом, в 1885 году все семейство наше (отец, мать, две сестры и я) переехало в Петербург.

Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала i_001.jpg

За период времени с 1885 по 1888 год воспоминаний никаких нет; я только смутно помню, что перенес за эти три года несколько серьезных болезней, как-то: корь, скарлатина. Помню, как заболела старшая сестра дифтеритом; тогда меня и другую сестру на время куда-то увозили. В это же время всем семейством ездили на лето в предместье Гельсингфорса Мальма — этого я даже не подозревал бы, если бы не узнал об этом впоследствии. Потом жили следующий год в Дудергофе, о котором, исключая слабого представления в памяти какого-то пруда, груды камней около дороги, леса с грибами и пр., ничего не осталось. Ясные воспоминания начинаются только с 1889 года, полного более или менее крупных событий. Из чисто детских воспоминаний осталось воспоминание о ежедневном времяпрепровождении. Как у меня, так и у всех детей, с которыми я общался, игрушки (то есть разные покупные вещицы) совершенно игнорировались, а во всякой игре необходимыми являлись по большей части гладильная доска, заслонка от камина и швабра; стулья и столики шли на слом. Весной и летом все время проводилось на улице и на дворе. Нередко там заводились самые босяцкие знакомства, которые для меня доставляли немалое удовольствие. Отца я помню довольно скверно. С утра он уезжал в суд на службу, в 5 часов приезжал домой, обедали, потом он (за исключением, когда кто-нибудь приезжал) сидел в кабинете и весь вечер занимался. Последнее время он почему-то занялся изучением французского и английского языков и постоянно сидел или над бумагами, или над толстыми словарями.

Судя по рассказам позднейшего времени, я был ребенок далеко не из тихеньких и нередко творил вещи, описание которых в печать не приняли бы. Телесных экзекуций со мной отродясь не производили, и единственным наказанием являлись выговоры отца, из которых я только помню выражение его: «Так, брат, нельзя!»

Лето этого года жили мы в Павловске (<1 Оранская>, д<ача>Захарова). Каждый вечер аккуратно все шли, невзирая ни на какую погоду, на вокзал на музыку (меня после 1-го отделения, иногда после 2-го, отводили домой спать). Возвращались домой по бульвару с фонариком. В июне или в июле отец уезжал зачем-то в Архангельск (должно быть, по делам службы). Я помню, как провожали его; он обещался привезти оттуда самоедские шапки и тулупы и шоколадных рыб.

С самых ранних лет я очень любил музыку и помню, что часто не засыпал иначе как под музыку (непременно какое-нибудь место из «Аиды» или «Фауста»). В Павловске на музыкальных вечерах я в эти годы не пропускал ни единого звука; забирался всегда к самой эстраде и слушал так до конца. Конечно, понимать симфонические произведения в 6 лет я едва ли мог, на меня, очевидно, в равной степени влияли и красота звуков, и механическое их воспроизведение.

Днем меня, обыкновенно, таскали по «сеткам», «розовым павильонам», «никсам» и тому подобным достопримечательным детским местам Павловского парка.

Вскоре после переезда в Петербург, приблизительно в конце октября, отец опять уехал по делу на 2–3 недели в Выборг.

К обещанному времени он не вернулся; я помню, как мать беспокоилась о том, что могло его задержать. Однажды вечером пришла телеграмма о болезни отца в дороге. Поздно вечером в этот день его привезли с вокзала в карете и внесли на носилках в квартиру. С этого дня началась постоянная толкотня докторов и сиделок. У отца определили воспаление легких и порок сердца. Такое положение вещей продолжалось недели три. Затем докторов все прибывало и прибывало (соответственно этому болезнь шла хуже и хуже). Однажды вечером все они устроили консилиум и после долгих разговоров решили, что кризис прошел и болезнь пойдет на выздоровление. Мать, насколько я помню, не верила всем этим обнадеживаньям, сестры ревели, а я мало понимал сущность дела. Наконец, 25 декабря 1889 года в 2 часа ночи, несмотря на все медицинские уверения и доказательства, отец скончался.

Следующие три дня в квартире была непроходимая толкотня. Являлась масса разных военных и гражданских чинов (большинство были военные — судейские, сослуживцы). Воняло ладаном и попами. Каждый день два раза, утром и вечером, служили панихиды. Всю ночь напролет читали читальщики. Хорошо осталось в памяти у меня, как раз в кухне псаломщик раздувал кадило, а я смотрел на это, и мне тогда почему-то показалось, что эта вещь (то есть кадило) в сущности и есть причина смерти человека, и с тех пор я стал инстинктивно бояться и сторониться этого инструмента. На третий день утром набралось очень много народу, отслужили литию, подняли гроб и вынесли на улицу. Там положили на дроги, завалили весь венками и повезли в Троицкий собор, на Измайловский проспект. Там, приблизительно после 1 ½ часов службы, завинтили гроб, положили сверху шапку и шашку, на красную шелковую подушечку нацепили все ордена и вынесли опять гроб на площадь. На площади стоял строем лейб-гвардии Измайловский полк с оркестром. (Отец прежде служил в этом полку.) Затем оркестр заиграл похоронный марш, меня усадили с матерью в карету, и все поехали на Волково кладбище. На кладбище опять служили литию, потом один генерал долго говорил что-то около могилы, потом все брали совочком желтый песок с блюда и бросали в могилу. Когда ее зарыли — все поехали обратно и долго еще обедали в столовой (это называли тризною). Один полковник (Болдарев) — который носил руку на перевязи (ему в Турецкую кампанию 78-го года всадили в эту руку 24 картечины) — опять говорил речь, потом долго несколько офицеров возились в кабинете, разбирая бумаги и вещи.

В начале января 1890 года мы переехали в другую квартиру (в том же доме, двумя этажами ниже).

В этом году меня начали учить читать и писать. Учила меня какая-то женщина (имени ее не знаю), которая занималась и с сестрами, которые были уже в гимназии. Давалось ли мне это трудно или легко — не помню; должно быть, легко, потому что я скоро выучился и тому и другому и читал по вечерам «Задушевное слово» и подписи под картинками «Нивы»[5]. Научиться я научился, а делать ничего не хотел. Каждое утро мне надоедали с диктовками и чтением рассказов из какой-то хрестоматии. Совместно с этим меня стали пичкать французскими «комнатными фразами» и словами, дабы я умел попросить что мне нужно по-французски. После кратковременного опыта я наотрез отказался от этого удовольствия.

Лето этого года жили в Павловске (1-я <Оранская>, дача Карузина). Из воспоминаний этого лета главным образом остались в памяти «персы». Это лето в Павловске, близко около нас, на даче Полякова (она представляет из себя целое имение с домом, прудом, парком и лесом) — там жили персидские посланники. Их было сначала двое, потом трое. По имени помню только одного, его звали Мирза-Риза-Хан.

Мать моя была знакома с одной француженкой, некоей бойкой бабенкой, m-lle Дебрен, которая была при этих персах нечто вроде переводчицы, а вместе с тем и заправляла всем домом. Не знаю почему, но эта самая мамзель очень меня полюбила, постоянно обкармливала конфетами и пирожными, катала меня на рысаках по парку в Царское и по окрестностям. Почти каждый день она с дневной музыки[6] таскала меня туда, к себе, там я познакомился с персами. Все они оказались очень теплые парни и тоже полюбили меня. Мало-помалу я стал там пропадать целыми днями. От этого периода времени у меня осталось очень много каких-то смутных воспоминаний. Раз эта Дебрен куда-то ушла и оставила меня обедать с персами, а они напоили меня допьяну шампанским и пустили в таком виде гулять. Помню также мальчишку 3-мя годами старше меня, казачка Гришку, с которым я играл. Раз оба мы с ним слетели в пруд, повар нас поймал, а потом меня сушили в кабинете у персов и переодели в Гришкин костюм. Помню также, как я боялся старой башни, которая очень давно была для чего-то выстроена за лесом и однажды полуобрушилась. Я помню, как ее чинили рабочие. Кажется, она после этого ремонта стоит и поныне без особого употребления.

вернуться

5

«Задушевное слово» — журнал для детей младшего возраста, основанный в 1876 г. «Нива» — иллюстрированный еженедельный журнал литературы, политики и современной жизни, выходивший с 1870 г.

вернуться

6

Ежедневно с двух до четырех часов в Павловском вокзале играла полковая музыка. Вечерние концерты начинались в 7.30 и иногда оканчивались так поздно, что публика разбегалась, боясь опоздать на последний поезд.