Изменить стиль страницы

— «Горы наши, обнажаемые ранее других местностей от снего-светлой одежды, под знойными лучами палящего главы их солнца, — горы, естественно, первее всего жаждут благодатной влаги. И наш град, стоя на верху горы, на высоком холме, при всем обилии вод в обтекающих его реках, всегда нуждался в воде… Исполняется наше давнее желание: на горах Симбирска станут вóды. Теперь несчастный бедняк не будет томиться жаждою от недостатка воды или вкушать воду из кладенцев сокрушенных; теперь с меньшим ужасом будем взирать мы и на страшное пламя, которое еще так недавно истребило почти весь наш град…»

Ауновский, старый друг Ильи Николаевича, поспешил выйти вслед за ним, не дождавшись, покуда хлынет из собора вся масса народа. «Несчастный бедняк» среди нее не был: он в поте лица работал в это время на Чувиченском острове на Волге, где отец Павел Охотников владел рыбными ловлями, покосами и различными, в аренду сдаваемыми, кустарными предприятиями. Рассказав Ульянову о «загадочной душе», Ауновский прибавил:

— Знаешь, кто купил право открывать колодцы? Заплачут у населенья денежки.

— Да ведь город?

— Какой город! Сдал наши колодцы господам Струве с гарантией — двадцать пять тысяч ведер ежедневной продажи.

— Двадцать пять тысяч ведер хватит на всех по горло, — отозвался Илья Николаевич.

Ему было жарко в мундире, солнце жгло ему лысинку, глаза улыбались всему вокруг, — сияющей голубизне наверху, голубому теченью Волги, делавшей внизу, под горой, свою живописную извилину, голубям, как бы нехотя клевавшим овсинки в сухом лошадином навозе, и звукам музыки, откуда-то из открытых окон лившимся на улицу. Вот сейчас раздвинется перед ним знакомая ширь с просохшей дорогой, легко пойдут по ней колеса. В прошлом году в это время проехать нельзя было от грязи и вместе с дождем — перепадал серый какой-то снег, а сейчас хоть первую траву коси, хоть на земле сиди, — раннее, раннее лето.

— Вот мы и с теплом, и с питьевой колодезной водой, — улыбнулся он в отступившую, словно ежик, от его улыбки волосок от волоска бородку свою.

— Хватит-то хватит, — ответил Ауновский не на эту фразу, а на предыдущую, — да почем будет стоить, вот вопрос! Ведь господа Струве хлопочут не из-за себестоимости. Им прибыль нужна. Согласись, неисправимый ты оптимист, Илья Николаевич, — что куда лучше было бы городу самому продавать населению воду ну там с копеечной надбавкой. Зачем ему посредник понадобился? А уж господа Струве, будь уверен…

— Не увег'яй, не увег'яй, не увег'яй, — картаво пропел Илья Николаевич, быстро сворачивая на Стрелецкую улицу. — Ты у меня первый кандидат в директоры Порецкой семинарии. Так что будешь пить чай не из колодцев господ Струве, успокойся, пожалуйста!

Он быстро переоделся дома и зашел в детскую, попросив ямщика, ходившего возле лошадей, обождать еще с минуту.

Мария Александровна уже собрала ему на дорогу и укладывала все в неизменную клеенчатую сумку. Толстенький Володя в рубашке и шерстяных носках, связанных ему няней, уже разгуливал по всем комнатам, слегка кривя ножки под тяжестью своего тельца. Рыжеватые волосы на большом лбу чуть-чуть кудрявились. Говорить он еще не мог, а только кряхтел, хотя крохотная, как кукла, Оля опередила его. Она сказала Илье Николаевичу явственно и четко «папа».

Илья Николаевич поднял дочку, легкую, как пушинка.

— Девочки завсегда раньше мальчиков дар обретают, — по-книжному пояснила няня Варвара Григорьевна, тоже ходившая в церковь, — зато поздний овощ крепче раннего, — прибавила она уже своим лексиконом, не желая дать своего любимца в обиду. — Володечка по осени лучше Оли заговорит!

— Няня, — так же четко и явственно произнесла Оля на руках у отца.

Илья Николаевич засмеялся, поставил ее на пол и, подхватив Володю, подбросил к потолку. Теперь хохотал и малыш, цепляясь за отца и открывая первые щербатые зубки во рту. Потом инспектор прошел в другую комнату, где, усевшись за круглым низеньким столом, шестилетний Саша и старшая, Аня, которой в августе уже исполнялось восемь, сообща что-то громко читали из «Родного слова» Ушинского. Аня, умевшая читать и писать, старательно обучала этим наукам Сашу, а вечером, когда Мария Александровна поканчивала с хозяйственными заботами, старшие дети занимались с ней немецким языком.

Приласкав обоих и послушав с минуту, как Саша медленно, целиком произносит слова по книге, сперва слитно соединив их в уме, — детей учили читать не по складам, а сразу все слово — он прошел к жене и, притворив за собой двери в детскую, крепко прижал ее к себе. Нужно было успеть поручить ей многое: «Если придет Арсений Федорович… Если пришлют из Казани заказанные книги… Если понадобятся деньги…» Но вместо всех этих поручений, которые, он знал, она выполнит лучше его самого и будет сама знать, что делать, он только постоял так, обняв ее, и вздохнул. Ему было, как всегда, жалко оставлять ее одну с детьми. Но ямщик волнуется, — сегодня и так поздно для выезда.

И вот уже опять едет Илья Николаевич, сперва по рытвинам симбирской околицы, потом знакомая ширь распахивается перед ним, дорога становится мягкой, а ямщик, любящий поговорить с барином, поворачивается боком и сетует, что бог дождичка долго не посылает, а дождя бы во как нужно. Левая пристяжка вдруг поддает задними ногами, словно кавалерийская лошадь в галопе, пыль и ссохшаяся грязь комом летят в самую бричку, и ямщик садится прямо, лицом к лошадям, перестает говорить и начинает перебирать вожжами.

Илья Николаевич изучил и полюбил эту особую музыку перебирания вожжами жилистой рукою своего ямщика. Много раз вспоминал он поэтов, воспевших ямщицкую удаль, ямщицкое горе, ямщицкую песню. Он часами следил, как работает рука ямщика, пропуская вожжи между большими и прочими пальцами, давая им скользить по ладони: и снова натягивая и как-то таинственно-непонятно для наблюдателя дергая то за одну пару, то за другую засаленные до блеска ремни, хотя пристяжка и коренная ничуть не отзываются на это дерганье, а поворачивать никуда не надо. Или вдруг натягивает он все четыре вожжи в обоих кулаках, а потом встряхивает ими, словно понукает, а лошади знай бегут, как бежали, и виду никакого не подают на эту музыку переборки. Однажды Илья Николаевич даже не вытерпел и спросил своего постоянного возницу, Еремеича, как же это лошади бегут ровно, ничего не меняя, в то время как он непрерывно трудится над вожжами, то притягивает, то дергает, то опускает… Для чего нужно это?

Еремеич ему тогда долго не отвечал. А когда ответил, видимо обдумав ответ, Илья Николаевич был поражен глубоким смыслом его слов.

— Надо ей, лошади, чувствие дать, что ямщик — он над ней трудится, работает. Вот она тогда и будет бежать ровно, как полагается. А поворачивать — это она и без вожжей лучше нашего брата найдет дорогу. Хоть и тварь она, а понимает. Я, барин, в ямщиках состою издавна. И скажу тебе, Илья Николаевич, лошади первое дело — чтоб ты вожжами работал. Спиной она тебя воспримат, ты работаешь — хорошо, а лошадь слушается, работает. Ты зазевался, задумался, и она, лошадь-то, остановится, иной раз голову повернет. Вот и сидишь, плетешь в руках вожжи, как баба кудель, — чтоб ей, коняге, обидно не было: она работает, и ты работай.

Еремеич говорил о лошади собирательно, объединяя двух своих коней, а подчас и тройку, в одно общее понятие. Илья Николаевич подумал тогда: до чего это верно! Хочешь, чтоб другие трудились, показывай, что сам над ними трудишься…

И снова, как много раз в разъездах, поразил его простой и ясный разум народа, всегда построенный на опыте, выведенный из жизни. Сколько твердили ему со всех сторон о трудности работы с крестьянами, об их упорстве на бессмысленном и стародавнем, об уклончивости их ответов, — а как это оказалось со всех сторон неверно. Он мог разговаривать с ними не только с пользой для себя. Ему было интересно разговаривать с ними.

— Мужик умен… А вы, — «загадочная душа народа», мистики… — почти вслух подумал он, вспоминая рассказ Ауновского.