Изменить стиль страницы

Однажды, еще во время росписи Владимирского собора, Виктор Михайлович говорил о Семирадском. По его словам, Семирадский не скупился на похвалы картинам собратьев-художников, кои не мешали ему или были не опасны, и сугубо молчал, когда картина задевала его своими достоинствами. Тогда, бывало, не жди от него похвалы — не получишь.

Видел «Св<ятую> Русь» и Суриков. Он отнесся к ней явно недоброжелательно. Видела ее в Историческом музее и молодежь — г<осподин> Милиоти и другие из «Золотого руна», появившегося тогда взамен «Мира Искусства»[350]. Наговорили мне много любезностей, уверяли, что я еще полон сил, что «об уходе со сцены мне и думать нечего».

Тут же в Москве мне было сделано предложение участвовать со «Св<ятой> Русью» в Париже, что, однако, не помню почему, не состоялось[351].

В мае был я в Ялте, видел своих друзей, оттуда проехал на Кавказ. В Петербурге, да и по всей России, политический горизонт в тот момент был неясен: республика? диктатура? (чья?)? «Окрошка» или благодать Господня?

С Кавказа я проехал в Сергиев, где все напоминало мне молодость. Вот елочка, что написана на «Пустыннике». Она из маленькой и чахлой, когда-то своей юностью так раздражившая огромного Стасова, за восемнадцать прошедших лет стала большой кудрявой елью.

Пожив, поработав сколько-то в скиту у Черниговской, я еду опять на Волгу, в Чебоксары. Помню раннее утро, сижу на крыше своего домика на берегу Волги, пишу предрассветный этюд Заволжья и слышу — с реки несется протяжный крик. Всматриваюсь — ничего не видно. Крик повторился и смолк.

Часов в семь на берегу собрался народ. Машут руками, куда-то указывают. Что-то случилось. Иду и я посмотреть, послушать, узнать от скуки, в чем дело. Оказывается, крик, что я слышал рано утром, был крик утопающей молодой девушки-чувашки. Теперь собрались ее искать. Проискали до обеда — нашли.

Я ходил смотреть утопленницу. Она, совсем юная, лежит без одежды, как купалась. Лицо приятное, спокойное. Лежит как мраморное изваяние. На берегу много чувашей, женщин, девушек — ее подруг. Плачут, рассказывают, как было дело.

Завтра похороны. Все Чебоксары тут, в церкви, потом все идут за открытым гробом. Она, вся усыпанная полевыми цветами, лежит, как Офелия. За гробом плетутся отец с матерью, пригородные чуваши. Отец держится за гроб, оторваться не может. Дочка была одна и такая, слышно, ласковая, все ее любили.

Из Чебоксар я еду в Уфу, оттуда на Урал до Миасса. По дороге «Уральская Швейцария», ст<анции> Аша-Балашовская, Златоуст. Пишу этюды, еду дальше, к Миассу. Пошли Таганаи — Большой, Малый. То там, то здесь видны горные, полные по краям быстрой водой, реки. Вот и Юрюзань, многоводная, сильная. Она величаво катит свои воды почти в уровень берегов. Суровая, задумчивая и загадочная природа. Она глубоко проникает в чувство, в душу человеческую, оставляя в ней след чего-то смутного, угрожающего. Суровый, прекрасный край моя Родина!

Вот и Миасс. Перед глазами далекое озеро с гористыми далями, с голубоватыми сопками на горизонте. Я пишу подробный этюд озера, вошедшего позднее как фон в мою картину «На земле мир» (три старца на берегу озера). Тут, у ст<анции> Миасс, стоят пограничные столбы, разделяющие Европу и Азию. Вечером выезжаю тем же путем обратно.

В этот приезд мой в Уфу был начат портрет дочери в амазонке. Окончен он был осенью, когда мы вернулись с хутора в Киев, в 1907 году был на моей выставке в Петербурге и приобретен для Музея Императора Александра III.

Из Уфы посылаю письмо гр<афине> Софии Андреевне Толстой в Ясную Поляну такого содержания:

«Милостивая Государыня С<офья> А<ндреевна>! Приступая к выполнению задуманной мной картины „Христиане“, в композицию которой, среди людей, по яркости христианского веропонимания примечательных, войдут и исторические личности, как гр<аф> Лев Николаевич Толстой, для меня было бы крайне драгоценно иметь хотя бы набросок, сделанный непосредственно с Льва Николаевича. Я решаюсь потому через Ваше посредство обратиться с почтительной просьбой к Л[ьву] Николаевичу] разрешить мне с вышеупомянутой целью во второй половине июля приехать в Ясную Поляну. Буду очень признателен за ответ на настоящее мое письмо.

С глубоким почтением и преданностью остаюсь М. Нестеров»[352].

Тогда же, на опасения моего приятеля Т<урыги>на, как я «справлюсь с Ясной Поляной», я писал ему, что мне, надеюсь, поможет благоразумие. Побольше осторожности, искренности, простоты и сознания того, что ведь не на экзамен я еду в Ясную и что, хотя мнение Льва Николаевича и дорого для меня, но не за этим я еду к нему.

Цель моя очень определенная — написать с Толстого этюд, а все остальное имело значение относительное, и, если удастся попасть в Ясную Поляну (в чем я имел основание сомневаться, так как слышал, что Л<ев> Н<иколаевич> меня, как художника, не жаловал якобы давно и определенно), тогда те дни, что я проведу у Л<ьва> Н<иколаевича>, будут посвящены исключительно тому делу, за которым я приехал. Тем не менее я полагал, что «попотеть» мне придется.

В Княгинине я получил ответ С. А. Толстой. Вот что она писала:

«Милостивый Государь Михаил Васильевич!

Лев Николаевич все это время хворал желудочной болезнью и чувствовал себя слабым. Он говорит, что позировать не может, да и времени у него очень мало. Ехать Вам так далеко не стоит. Если бы Вы, ехавши куда-нибудь проездом, захотели взглянуть на него, то он ничего не имел бы против. — Все это его слова.

Что касается меня, я очень сочувствую всякой художественной работе и рада бы была помочь Вам, но Л<ев> Н<иколаевич> теперь очень постарел и ему все стало утомительно, что и понятно в его годы.

С. Толстая»[353].

Желаю Вам успеха в Вашем замысле. Думаю, что Вы можете взять множество портретов Л<ьва> Н<иколаевича> и Вашим талантом, воображением создать то выражение, которое выразило бы Вашу мысль.

Письмо не чрезмерно любезное, но не отрезывающее мне путь в Ясную Поляну.[354]

19 августа я уже был там и писал в Петербург Т<урыгину>:

«Вот уже третий день, как я в Ясной Поляне. Л[ев] Николаевич], помимо ожидания, предложил мне позировать за работой и во время отдыха. Через два-три часа по приезде я сидел уже у него в кабинете, чертил в альбом, а он толковал в это время с Бирюковым — его историографом. Из посторонних здесь, кроме Бирюкова, сейчас нет никого. За неделю же до меня были Леруа-Болье и ваш Меньшиков, которому жестоко досталось от старика[355].

Л [ев] Николаевич] сильно поддался, но еще бодрый. Он скачет верхом так, как нам с тобой и не снилось. Гуляет во всякую погоду.

Первый день меня „осматривали“ все, а я напрягал все усилия, чтобы не выходить из своей программы. На другой день с утра отношения сделались менее официальные. Старый сам заговорил и, получая ответы не дурака, шел дальше. К обеду дошло дело до искусства и „взглядов“ на оное, и тут многое изменилось. В общем с Л[ьвом] Николаевичем] вести беседу не трудно, он не насилует мысли. Вечером наш разговор принял характер открытый и мне с приятным изумлением было заявлено: „Так вот вы какой!“ (разговор шел о Бастьен-Лепаже, о его „Деревенской любви“)[356].

Прощаясь со всеми, перед тем как идти спать, чтобы завтра чуть свет попасть на поезд, д<окто>р Душан Петрович Маковицкий, задержав мою руку в своей, заметил, что у меня жар. Поставили градусник — сорок! Мне сейчас же Л<ев> Н<иколаевич> принес свой фланелевый набрюшник, и я надел его и какую-то дикую кофту „Великого писателя земли Русской“. Меня уложили в постель, дали хинин и еще что-то и, благодаря усилиям доктора, утром я был вне опасности. Остался в Ясной, сделал несколько набросков с Л<ьва> Н<иколаевича> карандашом.

Я страшно рад, что решился сюда заехать. Живется здесь просто и легко, а сам Т<олстой> — целая поэма. В нем масса дивного мистического сантимента, и старость его прелестна. Он хитро устранил себя от суеты сует, оставаясь всегда в своих фантастических грезах.

Революционный опыт 1905-го здесь сочувствия не имел. Старик относится к революции уклончиво, предлагая свое „гомеопатическое“ средство — непротивление.

Ясная П<оля>на — старая барская усадьба, сильно запущенная. Все там сосредоточено на писательстве Л[ьва] Н[иколаеви]ча. Необыкновенная энергия графини (самого „мирского“ человека) направлена на то, чтобы старичина не выходил из своего художественно-философского очарования…»

вернуться

350

«Золотое руно» (1906–1909) — художественный и литературно-критический журнал, издававшийся в Москве крупным капиталистом и меценатом Н. П. Рябушинским. Вокруг журнала группировалась молодежь, организовавшая в 1907 г. выставку «Голубая роза»: П. В. Кузнецов, М. С. Сарьян, П. С. Уткин, Н. Н. Сапунов, С. Ю. Судейкин, В. Д. и Н. Д. Милиоти и другие, выставлявшие свои работы с конца 1908 г. в Салонах «Золотого руна».

вернуться

351

Речь идет об организованной С. П. Дягилевым Выставке русского искусства при Осеннем салоне 1906 г. в Париже.

вернуться

352

Письмо Нестерова к С. А. Толстой опубликовано в «Давних днях» (1-е изд. — с. 110; 2-е изд. — с. 274) и в сборнике «Письма» (с. 218). Подлинник письма хранится в Государственном музее Л. Н. Толстого в Москве.

вернуться

353

Письмо С. А. Толстой к Нестерову опубликовано в «Давних днях» (1-е изд. — с. 111; 2-е изд. — с. 275).

вернуться

354

Приводимые здесь письма Нестерова к Турыгину с рассказом о пребывании в Ясной Поляне, о знакомстве с Л. Н. Толстым и работе над его портретом были опубликованы в позднейшей обработке самого автора — под названием «Письма о Толстом» — в журнале «Огонек» (1938, № 25, с. 16, 17, не полностью), затем, также частично, в сборнике «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников» (Гослитиздат, 1955, т. II, с. 197–200), в «Давних днях» (1-е изд. — с. 110–118; 2-е изд. — с. 274–286) и, наконец, выправленные по подлинникам, хранящимся в отделе рукописей ГРМ (Ф. 136. Ед. хр. 18 и 19), — в сборнике «Письма» (с. 219–221, 225, 226).

вернуться

355

Французский писатель Л. Леруа-Болье был у Толстого 9 мая, а сотрудник «Нового времени» М. О. Меньшиков — 11 августа 1906 г. Во время последней встречи возник резкий спор между Толстым и его посетителем. Меньшиков оспаривал религиозные теории Толстого.

вернуться

356

Картина Ж. Бастьен-Лепажа «Деревенская любовь», высоко ценимая Нестеровым, Серовым и другими живописцами этого поколения, в настоящее время принадлежит Государственному музею изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.